понедельник, 28 ноября 2011 г.

ИНТЕРПРЕТАЦИИ: — «Преступление и наказание» в ГАЙДПАРКе.


«Преступление и наказание» — главная книга русской литературы, основополагающий текст русской истории. Следовательно, здесь нет и не может быть ничего случайного, ничего произвольного. Эта книга должна содержать в себе некий таинственный иероглиф, в котором сосредоточена вся русская судьба. Расшифровка этого иероглифа равнозначна познанию непознаваемой русской Тайны. — Александр Дугин

Ибо есть у вас пять деревьев в раю, которые неподвижны и летом и зимой, и их листья не опадают. Тот, кто познает их, не вкусит смерти. — Евангелие от Фомы



Дугин, Александр Гельевич

Достоевский и метафизика Петербурга


1. Писатель, написавший Россию

Федор Михайлович Достоевский — главный русский писатель. К нему, как к волшебной точке, сводится русская культура, русская мысль. Все предшествующее предваряет Достоевского, все последующее — проистекает из него. Без сомнения, это величайший национальный гений России.
Наследие Достоевского огромно. Но практически все исследователи согласны относительно центральности романа "Преступление и наказание". Если Достоевский — главный писатель России, "Преступление и наказание" — главная книга русской литературы, основополагающий текст русской истории(1). Следовательно, здесь нет и не может быть ничего случайного, ничего произвольного. Эта книга должна содержать в себе некий таинственный иероглиф, в котором сосредоточена вся русская судьба. Расшифровка этого иероглифа равнозначна познанию непознаваемой русской Тайны.

2. Третья столица — Третья Русь

Действие романа происходит в Санкт-Петербурге. Сам этот факт, безусловно, имеет символическое значение. Какова сакральная функция Петербурга в русской истории? Поняв это, мы сможем приблизиться к системе координат Достоевского.
Санкт-Петербург приобретает сакральное значение только в сопоставлении с Москвой. Обе столицы связаны особой циклической логикой, символической нитью.
У России было три столицы. Первая — Киев — была столицей национального, этнически однородного государства, принадлежавшего периферии Византийской Империи. Это лимитрофное северное образование не имело особо важной цивилизационной или сакральной роли. Обычное государство арийских варваров. Киев — столица Руси этнической.
Вторая столица — Москва — это нечто гораздо более важное. Особое значение она получила в момент падения Константинополя, когда Русь осталась последним православным Царством, последней православной Империей. Отсюда: "Москва — Третий Рим". Смысл Царства в православной традиции сводится к особой эсхатологической роли: то государство, которое признает полноту православной церковной истины, является, в соответствии с традицией, преградой на пути прихода "сына погибели", "антихриста". Православное государство, конституционным образом признающее истину Православия и духовное владычество Патриарха, является "катехоном", "держащим" (из 2-го Послания послания св. апостола Павла к Фессалоникийцам). Введение Патриаршества на Руси стало возможным только в тот момент, когда пала Византия как царство, а следовательно, константинопольский Патриарх утратил свое эсхатологическое значение, сосредоточенное не просто в православной церковной иерархии, но в Империи, признающей авторитет этой иерархии. Отсюда богословский и эсхатологический смысл Москвы, Московской Руси. Падение Византии означало, в православной апокалиптической перспективе, наступление периода "апостасии", всеобщего "отступничества". Только на краткий срок Москва превращается в Третий Рим, чтобы еще на малое время отдалить приход антихриста, отложить тот миг, когда его пришествие станет всеобщим, универсальным явлением. Москва — столица сущностно нового государства. Не национального, но сотериологического, эсхатологического, апокалиптического. Московская Русь с Патриархом и православным Царем — это Русь совершенно отличная от Киевской. Это уже не периферия Империи, но последний оплот спасения, Ковчег, площадка, расчищенная под нисхождение Нового Иерусалима. "Четвертого не будет".
Санкт-Петербург столица такой Руси, которая приходит после Третьего Рима, т.е. этой столицы, в некотором смысле, как бы не существует, не может существовать. "Четвертому Риму не быти". Санкт-Петербург утверждает Третью Россию, по качеству, структуре, смыслу. Это уже не национальное государство, не сотериологический ковчег. Это странная гигантская химера, страна post mortem, народ, живущий и развивающийся в системе координат, которая находится по ту сторону истории. Питер — город "нави", обратной стороны. Отсюда созвучие Невы и Нави. Город лунного света, воды, странных зданий, чуждых ритму истории, национальной и религиозной эстетике. Питерский период России — третий смысл ее судьбы. Это время особых русских — по ту сторону ковчега. Последними на ковчег Третьего Рима взошли староверы через огненное крещение в сожженных хатах.
Достоевский — писатель Петербурга. Без Петербурга он не понятен. Но и сам Петербург без Достоевского оставался бы в виртуальном состоянии. Достоевский оживил, актуализировал этот таинственный город, обнажив его смысл. (Любая вещь есть только тогда, когда сквозь нее проступает ее смысл.)
Русская литература появляется только в Петербурге. Киевский период — время эпоса, были. Московский — сотериологии и национального богословия. Петербург приносит в Россию литературу, десакрализованный остаток полноценной национальной мысли, превозносимый след того, что ушло. Литература — это скорлупа, поверхностный блик сидерических волн, стенающий от безысходности вакуум. Достоевский настолько глубоко внял этому зову пустоты, что ушедшее, стертое, забытое как бы воскрешается в его героическом духовном делании.
Достоевский — больше, чем литература. Он — богословие, эпос. Поэтому его Петербург взыскует смысла. Постоянно обращается к Третьему Риму. Мучительно и упорно смотрит в истоки нации.
Фамилия главного героя "Преступления и наказания" Раскольников. Прямое указание на раскол. Раскольников — человек Третьего Рима, заброшенный в навий Петербург. Страдающая душа, очнувшаяся, по странной логике, после самосожжения в сыром лабиринте питерских улиц, желтых стен, мокрых мостовых, угрюмых сизых небес.

3. Капитал

Сюжет "Преступления и наказания" — это структурный аналог "Капитала" Маркса. Пророчество о грядущей русской революции. Одновременно очерк новой теологии — теологии богооставленности, которая станет центральной философской проблемой XX века. Эта теология может быть названа "теологией Петербурга", навьими мыслями. Интеллектуализмом призраков.
Фабула предельно проста. Студент Раскольников пронзительно воспринимает откровение социальной реальности как зла. Особое чувство, столь характерное для некоторых гностических, эсхатологических учений. Цианистый калий цивилизации. Вырождение и порок, расцветающие там, где потеряны органические связи, духовные смыслы, анагогические спирали иерархий, беспрепятственно восходящих к небесам. Осознание десакрализации реальности. Невыносимость утраты "Третьего Рима". Ужас перед столкновением с универсальной стихией антихриста, с Петербургом.
Раскольников совершенно правильно угадывает символический полюс зла — извращенная женственность (Кали); ссудный капитал, проклятый религией, приравнивающий живое к неживому и созидающий монстров; ветшание, деградация мира. Все это — старуха-процентщица, баба-яга современного мира, женщина-зима, Смерть, убийца. Из своего грязного угла ткет она паутину Петербурга, посылая по его черным улицам лужиных, свидригайловых, дворников и мармеладовых, "черных братьев", тайных агентов капиталистического греха. Нити ада опутывают трактиры и дома терпимости, притоны нищеты и косноязычия, неосвещенные лестничные пролеты и грязные подворотни. София, Премудрость Господня, благодаря ее старушачьим чарам превращается в жалкую Сонечку с желтым билетом. Центр колеса петербуржского зла найден. Родион Раскольников завершает онтологическую рекогносцировку. Конечно, Раскольников — коммунист. Хотя ближе он к эсэрам, народникам. Конечно, он в курсе современных социальных учений. Он знает языки и мог познакомиться с "Манифестом" Маркса или даже с "Капиталом". Важно начало "Манифеста": "призрак бродит по Европе". Это не метафора, это точное определение того особого модуса существования, который наступает после десакрализации общества, после "смерти Бога". Отныне мы — в мире призраков, в мире видений, химер, галлюцинаций, навьих планов(2). Для России это означает "путешествие из Москвы в Петербург", инкарнация в город на Неве, в город-призрак. Она никогда не может быть полной.
Призрак коммунизма делает всю реальность призрачной. Поселяясь в сознании ищущего потерянного Слова студента, он ввергает его в поток искаженных видений: вот старый развратник тащит пьяную малолетку, вот истошно плачет пропивший последнюю шаль возлюбленной Мармеладов, вот бочком крадется к непорочной сестре Родиона демонический Свидригайлов, посланец паутинной вечности, опекаемой старухой-процентщицой. Но наваждение ли это? Призрак, овладевший сознанием, на самом деле излечивает от забытия. Открывшаяся реальность страшна, нестерпима, но истинна. Является ли злом познание зла? Является ли иллюзией обнаружение иллюзорности мира? Является ли безумием постижение того факта, что человечество живет не по логике? Призрак марксизма, наркотик разоблачений, гностический зов к восстанию против злого демиурга... Кровавая боль этих ран свежее и пронзительней залитого светом зала, полного нарядных, легко кружащихся пар.
Раскольников, убивая старушку, совершает парадигматический жест, осуществляет Дело, к которому архетипически сводится Праксис, как его понимает марксизм. Дело Родиона Раскольникова — это акт русской Революции, резюме всех социал-демократических, народнических и большевистских текстов. Это фундаментальный жест русской истории, который лишь развертывался во времени после Достоевского, уготовляясь задолго до него, в загадочных первоузлах национальной судьбы. Вся наша история делится на две части — до убийства Раскольниковым старухи-процентщицы и после убийства. Но будучи мгновением призрачным, сверхвременным, оно отбрасывает свои сполохи вперед и назад во время. Оно проглядывает в крестьянских бунтах, в ересях, в восстании Пугачева, Разина, в церковном расколе, в смуте, во всей стихии, сложной, многоплановой, насыщенной метафизикой Русского Убийства, которая растянулась от глубин славянских первородов до красного террора и ГУЛАГа. Всякая занесенная над черепом жертвы рука была движима страстным, темным, глубоким порывом. Это было соучастие в Общем Деле, в его философии. Убийство Смерти есть приближение Воскрешения Мертвых.
Мы, русские, народ богоносный. Поэтому все наши проявления — высокие и низкие, благовидные и ужасающие — освящены нездешними смыслами, лучами иного Града, омыты трансцендентной влагой. В избытке национальной благодати мешается добро и зло, перетекают друг в друга, и внезапно темное просветляется, а белое становится кромешным адом. Мы так же непознаваемы, как Абсолют. Мы апофатическая нация. Даже наше Преступление несопоставимо выше ненашей добродетели.

4. Не "не убий"

Между серединой XIX и началом XX века русское сознание странным образом было одержимо осмыслением одной ветхозаветной заповеди — "не убий". О ней рассуждали как о сущности христианства. К ней постоянно возвращалась мысль богословов, революционеров, террористов (ею бредил Савинков), гуманистов, прогрессистов, консерваторов. Эта тема и споры вокруг нее были настолько центральны, что в значительной мере повлияли на все современное русское сознание. Хотя с приходом большевиков значение этой формулы заметно поблекло, к концу советского периода она опять всплыла и стала "стужать" интеллигентские мозги.
"Не убий" — заповедь не собственно христианская, новозаветная, но иудейская и ветхозаветная. Это элемент Закона, Торы, регламентирующей в целом экзотерические, внешние, социально-этические нормы бытия народа Израилева. Никакой особостью эта заповедь не наделена. Нечто аналогичное встречается в большинстве традиций, в их социальных кодексах. В индуизме то же самое называется "ахимса", "ненасилие". Это "не убий", как и остальные пункты Закона, регламентируют человеческую свободу, направляя ее в то русло, которое, в соответствии с духом Традиции, принадлежит к благой части, к "правой стороне". При этом показательно, что "не убий" не имеет никакого абсолютного метафизического значения: как и все экзотерические постановления, эта заповедь лишь служит, наряду с другими, для упорядочивания коллективного существования, для предохранения общности от впадения в хаос ("ничто же совершил закон", по апостолу Павлу). В принципе, если сравнивать ветхозаветную реальность с современной, то формула "не убий" соответствует приблизительно табличке "не курить", вывешенной в фойе театра. Курить в театре не положено, это нехорошо. Когда кто-то подвыпивший закурит, для билетерш это ЧП. Таких осуждает общественность и репрессируют стражи порядка.
Очень показательно, что вся ветхозаветная история полна открытого несоблюдения этой заповеди. Убийства там повсюду. Их совершают не только грешники, но и праведники, цари, помазанники, даже пророки — особенно крут был ученик Илии пророк Елисей, не пощадивший даже невинных деток. Убивали на войне, убивали своих и чужих, убивали преступников и тех, кто убил, убивали женщин, не щадили малолетних, стариков, гоев, пророков, идолопоклонников, колдунов, сектантов, родственников. Крушили многое. В книге Иова сам Яхве безо всякой особой причины — кроме довольно легковесного спора с Денницей — садистически обходится со своим избранным праведником. Когда тот, покрытый лепрой, возмущается, Яхве запугивает его двумя геополитическими(3) чудовищами — сухопутным Бегемотом и морским Левиафаном, т.е. убивает его еще и морально. Новые исследования Библии убедительно доказывают, что первоначальный текст книги Иова обрывался на пике трагедии, а наивно морализаторский конец левиты дописали намного позже, ужаснувшись примордиально жесткой природе этого самого архаического фрагмента "Ветхого Завета".
Иными словами, в контексте иудаизма, откуда напрямую заимствована заповедь "не убий", она не обладает ни абсолютностью, ни каким бы то ни было особым значением. О ней никто не спорил, и видимо, специально не размышлял. Не то что бы ее вообще не учитывали. Учитывали, старались попусту кровь не пускать. Остерегались и суда раввината. Если кого зря положили, то следовало возмездие. Закон как закон. Заповедь как заповедь. Ничего особенного. Правило человеческого общежития. В христианстве все иначе. Христос есть исполнение Закона. На нем Закон заканчивается. Миссия закона выполнена. В некотором смысле, он снят. Именно снят, но не отменен. Духовная проблематика переходит в радикально иную плоскость. Теперь начинается пост-Закон, эра Благодати. "Прейде сень законная". Строго говоря, наступление такой эры означает неактуальность заповедей. Даже самая первая заповедь о поклонении Единому Богу становится преодоленной Новым Заветом, Заветом Любви к Нему. Совершенно новые отношения между Творцом и тварью, между самими тварями привносит Бог-Слово через свое Воплощение. Все отныне проходит под знаком Иммануила, под благодатной формулой "С нами Бог". Бог не где-то далеко, не в роли Судьи, Законодателя, но в роле Возлюбленного и Любящего. Новая Заповедь не отвергает 10 прежних, но делает их ненужными. Человечество Нового Завета кардинально иное, нежели ветхое, иудейское (или языческое). Оно помечено стихией трансцендентной Любви, поэтому дихотомия Закона, — "поклонение-непоклонение", "единое-множественное", "укради-не укради", "обольсти-не обольсти", "убей-не убей", — наконец, не имеет более никакого смысла.
В христианской святости это проявляется однозначно положительно. Новый человек здесь не нуждается в правилах, он живет только одним — Любовью, трезвенной, непреходящей, неразбавленной, в молитве, созерцании, деле. Здесь не просто "не убей"; христианский святой посмеялся бы над таким предостережением, ведь в нем самом уже уничтожена двойственность, надломлена преграда между собой и не собой. Более того, он хочет быть убит, он стремится страдать, он жаждет мученичества. Как бы то ни было, полноценное христианское существование не имеет никакого отношения к 10 ветхим заповедям. Они раз и навсегда преодолены во святом крещении. Далее лишь реализация благодати.
Но если рассмотреть христианина не в святости, не в монашестве, не в аскезе и подвижничестве. Будет ли для него сохраняться смысл ветхозаветного порядка? Тоже нет. Он крещен, а значит рожден свыше, значит Бог и с ним тоже. Внутри, а не во вне. Значит и он, грешник, недостойный, живет по ту сторону ветхого человека, в новом бытии, в потоке незаслуженной световой благодати. Соблюдение или несоблюдение ветхозаветного законодательства не имеют никакого отношения к интимной сущности христианского существования.
Конечно, для общества приятнее иметь дело с послушными и соблюдающими правила. Для христианского общества тоже. Но все это не имеет общей меры с таинством Церкви, с мистической жизнью верующего. Тут начинается самое интересное. Преступая какую-то ветхозаветную заповедь, христианин, на самом деле, показывает, что он не до конца реализовал в себе таинственную природу Нового Человека, потенциальную личность, навеянную Святым Духом в крещальной купели. Но кто может похвалиться, что достиг полного обожения? Чем более человек свят, тем ниже, грешнее, ужаснее кажется себе он сам перед ликом Сияющей Троицы. Следовательно, как и в случае юродивых, уничижение человеческого, падение, может быть парадоксальным христианским путем, таинством. Соблюдение 10 заповедей не обладает решающим смыслом для православного. Для него важно только одно — Любовь, Новый, совершенно Новый Завет, Завет Любви. 10 заповедей без Любви — путь в ад. А если Любовь есть, то они не имеют более никакого значения. Все это ясно осознавалось радикальными русскими интеллектуалами. У Бориса Савинкова в "Коне Бледном" террорист "Ваня" (литературный образ, написанный с Ивана Каляева) говорит перед убийством: "И другой путь — путь Христов ко Христу... Слушай, ведь если любишь, много, по-настоящему любишь, можно тогда убить или нельзя?" И далее — "...нужно крестную муку принять, нужно из любви для любви на все решиться. Но непременно, непременно из любви и для любви... Вот я живу. Для чего? Может быть, для смертного моего часа живу. Молюсь: Господи, дай мне смерть во имя любви. А об убийстве ведь не помолишься." Савинков жил, мыслил, писал, убивал после Достоевского. Но ничего не добавлено к Раскольникову. Раскольников убивает не просто ради человечества (хотя и ради него тоже). Он убивает во имя Любви. Ради того, чтобы пострадать, чтобы умереть, чтобы убить смерть в себе и других. Иван Каляев, да и сам Савинков — люди глубоко русские, глубоко православные, глубоко "достоевские", явно богоносные, как весь народ, проникнутый такой высокой, парадоксальной и православной Мыслью, в сравнении с которой бледнеют самые изысканные и глубокие западные философские схемы. Русские не формулируют богословие, они его проживают. Это богословие, идущее через поры, через дыхание, через слезы, сны и гримасы гнева. Через муки и пытки. Через влажно-кровавую, плотскую, одухотворенную стихию Новой Жизни.
С Любовью и ради Любви можно все. Это не значит, что все нужно, что все заповеди надо опрокинуть, отвергнуть. Ни в коем случае. Надо лишь показать, жизненно показать, жестом, что есть — и главным является — иное измерение бытия, новый свет, свет Любви.
Место убийства старухи-процентщицы — Санкт-Петербург. Значит это место любви в России, locus amoris.
Родион заносит две руки, два угловатых знака, два сплетения сухожилий, две руны над зимним ссохшимся черепом Капитала. В его руках грубый, непристойно грубый, аляповатый предмет. Этим предметом совершается центральный ритуал русской истории, русской тайны. Призрак объективируется, мгновенье выпадает из ткани земного времени. (Гете немедленно сошел бы с ума, увидев, какое мгновение на самом деле остановилось...). Две теологии, два завета, два откровения сходятся в волшебной точке. Эта точка абсолютна.

Имя ее Топор.

5. Labris

Краткая генеалогия топора.

Самые блестящие гипотезы относительно этого предмета, его происхождения и его символизма дает, как всегда, Герман Вирт — гениальный немецкий ученый, специалист в области протоистории человечества и древнейшей письменности. Вирт показывает, что двойной топор был изначальным символом Года, круга, двух его половин: одной — последующей за зимним солнцестоянием, другой — предшествующей ему. Обычный (недвойной) топор, соответственно, символизирует одну половину Года, как правило, весеннюю, восходящую. Более того, утилитарное использование топора для рубки деревьев также, по Вирту, имеет отношение к годовому символизму, так как Дерево в Традиции означает Год: его корни — зимние месяцы, крона — летние. Поэтому рубка дерева соотносится в изначальном символическом контексте сакральных обществ с наступлением Нового Года и концом старого. Топор — это одновременно и Новый Год и инструмент, при помощи которого рушится старое. Одновременно это режущее орудие, раскалывающее Время, отрезающее пуповину длительности в магической точке Зимнего Солнцестояния, когда вершится величайшая Мистерия смерти и воскресения Солнца.
Руна, изображающая топор в древнем руническом календаре, называлась thurs, была посвящена Богу-Тору и приходилась на первые посленовогодние месяцы. Тор был Бог-Топор или его символический эквивалент — Бог-Молот, Мьеллнир. Этим Молотом-Топором Тор разможжил голову Мировому Змею, Ермунганду, плававшему в нижних водах мрака. Снова очевидный солнцестоянческий миф, связанный с точкой Нового Года. Змей — Зима, холод, нижние воды Священного Года, куда спускается полярное солнце. Тор — он же солнце, он же дух Солнца — побеждает хватку холода и освобождает Свет. На поздних этапах мифа фигура Солнца-Света раздваивается на спасаемого и спасающего, а потом и утраивается с добавлением инструмента спасения, топора. В изначальной форме все эти персонажи были чем-то одним — бого-солнце-топором (молотом).
Первые начертания знака топора в древнейших пещерах палеолита и в наскальных рисунках разбираются Германом Виртом в свете всего ритуально-календарного комплекса, и он прослеживает поразительную устойчивость протосмысла топора в самых различных по времени и географическому местонахождению культурах и именах этого предмета. Он показывает этимологическую и семантическую связь слов, обозначающих топор, с другими символическими понятиями и мифологическими сюжетами, также относящимися к мистерии Нового Года, середины зимы, Зимнего Солнцестояния. Особенно любопытны указания на то, что символическая семантика "топора" строго тождественна двум другим древнейшим иероглифам-словам-предметам — "лабиринту" и "бороде".
"Лабиринт" — это развитие идеи годовой спирали, скручивающейся к Новому Году и тут же начинающей раскручиваться. "Борода" — особый чисто мужской свет солнца в осенне-зимней половине годового круга (волосы в целом — это лучи солнца). Поэтому в руническом круге другая руна — peorp — изображается в виде топора, но обозначает бороду. В центре Лабиринта живет минотавр, монстр, человеко-бык, эквивалент Ермунганда, мирового змея и ... старухи-процентщицы. Достоевский выразил древнейший мифологический сюжет, тайную парадигму символического ряда, описал примордиальный ритуал, который практиковался нашими предками многие тысячелетия. Но это не просто анахронизм или разрозненные фрагменты коллективного бессознательного. На самом деле, речь идет о куда более важной эсхатологической картине, о смысле и жесте Конца Времен, о заветном апокалиптическом миге, когда время сталкивается с Вечностью, когда полыхает огонь Страшного Суда.
Русские — избранный народ, а русская история — резюме мировой истории. К нам, как к временному и пространственному, этническому магниту, тяготеет с нарастающей силой судьбоносный смысл веков. Первый и Второй Рим были лишь для того, чтобы появился Третий. Византия была провозвестием Святой Руси. Святая Русь апокалиптически стянулась к городу-призраку Санкт-Петербургу, где появился величайший пророк России, Федор Достоевский. Главные герои его главного романа, "Преступление и наказание", действие которого происходит в лабиринте петербуржских улиц — главные герои России. Среди них самыми центральными являются Раскольников, старуха-процентщица и топор. Причем, именно топор — тот луч, который связывает Раскольникова с процентщицей. Следовательно, история мира через историю Рима — через историю Византии — через историю России — через историю Москвы — через историю Санкт-Петербурга — через историю Достоевского — через историю романа "Преступление и наказание" — через историю главных героев этого романа — сводится к ТОПОРУ.
Раскольников раскалывает голову капиталистической старухе. Имя "Раскольников" уже само по себе указывает на топор и действие, им осуществляемое. Раскольников отправляет ритуал Нового Года, тайну Страшного Суда, празднества воскрешения Солнца.
Капитализм, ползущий в Россию с Запада, с закатной стороны, плотски изображает мирового змея. Его агент — старуха-паук, плетущая сеть процентного рабства; она же часть его. Раскольников несет топор Востока. Топор восходящего солнца, топор Свободы и Новой Зари. Роман должен был бы закончиться триумфально, полным оправданием Родиона; преступление Раскольникова является наказанием для процентщицы. Объявлена эра Топора и пролетарской Революции. Но ... В дело вступили дополнительные силы. Особенно коварным оказался следователь Порфирий. Этот представитель кафкианской юриспруденции и фарисействующий псевдогуманист начинает сложную интригу по дискредитации героя и его жеста в его собственных глазах. Порфирий подло подтасовывает факты и заводит Раскольникова в лабиринт сомнений, переживаний, душевных терзаний. Он не просто стремится засадить Родиона, но ищет подавить его духовно. С этой сволочью надо было бы поступить так же, как со старухой. "Проломи голову змею". Но силы оставили героя...
Затем замутняется и остальная ткань мифа. Раскольников, в соответствии с примордиальным сценарием, должен был бы спасти Софию-Премудрость из дома терпимости, как Симон-гностик Елену. И сцена чтения евангельского повествования о воскресении Лазаря осталась от изначального (виртуального) варианта: спасенная Любовью София, освобожденная от оков процентного рабства, проповедует всеобщее воскресение. Но тут она почему-то вступает в заговор с "гуманистом-змеепоклонником" Порфирием и начинает внушать Раскольникову, что старуху надо было якобы пожалеть, что она — "не вошь дрожащая". Общество любви к животным, включая мирового змея кромешной тьмы. Забота о слезинке капиталиста.

Как все это объяснить?

Достоевский был пророком и обладал даром предвидения. Он прозрел не только Революцию (топором по черепу), но и ее вырождение, ее предательство, ее продажу. София социализма постепенно выродилась в гуманистическое фарисейское слюнтяйство. Порфирии проникли в партию и подточили основы эсхатологического царства советской страны. Отказались от перманентной революции, потом от чисток, потом Соня в лице позднесоветской интеллигенции опять заныла о своем глупейшем "не убий"... И кровь хлынула рекой. Причем кровь не старух-процентщиц, а по-настоящему невинных детей.
Существует виртуальная версия "Преступления и наказания", где совершенно иной конец. Она относится к новому, грядущему периоду русской истории.
Пока мы проживали первую версию. Но теперь все кончено. Новый миф обретает плоть, алый меч Бориса Савинкова обжигает ладони юной России, России Конца Времен.

Имя этой России — Топор.

Сноски:

(1) Сразу заметим, что на многие соображения этой статьи нас навело чтение очень интересного труда В. Кушева "730 шагов", где автор разбирает парадигму «Преступления и наказания». 

(2) Маркс в "Немецкой идеологии" писал: "Mensch, es spukt in deinem Kopfe!", что можно приблизительно перевести как "Человек, твоя голова одержима призраками!" Относительно точного перевода немецкого глагола spuken от der Spuk (призрак) — аналогом которого является французское "hanter", английское "to haunt" — любопытную аналогию указал намо. Серафим, напомнив, что в старо-славянском существовал глагол "стужать", означающий то же, что и немецкое spuken — "быть одолеваемым нечистой силой, одержимым, беспокоимым невидимыми существами". Жак Деррида в своем тексте "Гамлет и Гекуба" (1956) указывал на сходство между драмой Шекспира и "Манифестом" Маркса. В обоих случаях все начинается с призрака, с ожидания его появления. Деррида точно подмечает, что "момент призрака не принадлежит обычному времени". Иными словами, время в мире призраков не имеет никакой общей меры со временем мира людей. Это имеет прямое отношение к самой сущности Петербурга, города-призрака, живущего вне сакрального времени русской истории, в некоем субтильном сне, звездном опьянении. Это призрачная вечность Свидригайлова. Это город-"Летучий Голландец", его огни, его люстры, свечи и лампочки, его Просвещение не что иное, как огни святого Эльма, фиктивные свечения болотного квазисуществования. Стужалый город, haunted city, la ville hantee... Место сумасшествия, болезни, лихорадки, перверсий, порока и ... озарений.

(3) В современной геополитике Левиафан и Бегемот обозначают, соответственно, морскую державу и сухопутную. Левиафан — это атлантизм, Запад, США, англо-саксонский мир, рыночная идеология. Бегемот — это евразийский, континентальный комплекс, связанный с Россией, иерархией и традицией. См. подробнее А.Дугин "Конспирология" (М.1992).




ПОСЛЕСЛОВИЕ ДОСТОЕВСКОГО к РЕПУБЛИКАЦИИ СТАТЬИ ДУГИНА:

... Извѣстна забава деревенскихъ дѣвокъ: на тридцати-градусномъ морозѣ предлагаютъ новичку лизнуть топоръ; языкъ мгновенно примерзаетъ и олухъ въ кровь сдираетъ съ него кожу; такъ вѣдь это только на тридцати градусахъ, а на ста-то пятидесяти, да тутъ только палецъ, я думаю, приложить къ топору, и его какъ не бывало еслибы... только тамъ могъ случиться топоръ....
— А тамъ можетъ случиться топоръ? разсѣянно и гадливо перебилъ вдругъ Иванъ Ѳедоровичъ. Онъ сопротивлялся изо всѣхъ силъ чтобы не повѣрить своему бреду и не впасть въ безумiе окончательно.
— Топоръ? переспросилъ гость въ удивленiи.
— Ну да, что станется тамъ съ топоромъ? съ какимъ-то свирѣпымъ и настойчивымъ упорствомъ вдругъ вскричалъ Иванъ Ѳедоровичъ.
— Что станется въ пространствѣ съ топоромъ? Quеlle idéе! Если куда попадетъ подальше, то примется, я думаю, летать вокругъ земли, самъ не зная зачѣмъ, въ видѣ спутника. Астрономы вычислятъ восхожденiе и захожденiе топора, Гатцукъ внесетъ въ календарь, вотъ и все. («Чортъ. Кошмаръ Ивана Ѳедоровича.»)

четверг, 17 ноября 2011 г.

СИЗИГИИ: — Евреи & Достоевский: — Ф р е й д, «латентная гомо -
сексуальность» и «великий Борис Парамонов».


Сизигия (др.-греч. σύ-ζῠγος — «живущий парой»). 

Во мне, а не в писаниях Монтеня содержится всё, что я в них вычитываю. — Паскаль 


Борис ПАРАМОНОВ: — «МЖ: Мужчины и женщины»: —

МУЖЧИНЫ БЕЗ ЖЕНЩИН: —

I. ДЕВОЧКИ И МАЛЬЧИКИ ДОСТОЕВСКОГО.


Книга Л. Сараскиной «Федор Достоевский. Одоление демонов» дает подходящий повод поговорить о Достоевском и его демонах.
И. Волгин в полемической статье «Возлюбленные Достоевского» (Л.Г., февр. 1997) оспаривает, в некорректной форме, самую возможность такого подхода к писателю, который попробовала осуществить Л. Сараскина. Мне не понравилась ее книга, считаю, что тема, в ней взятая, не разрешена, а затемнена и запутана, но не могу согласиться с негативным подходом И. Волгина к поискам и попыткам других исследователей. А тема, только робко затронутая Л. Сараскиной, крайне интересна: она старается известные сюжеты из Достоевского – как творческие, так и биографические – взять в плане едва ли не психоаналитическом. Речь конкретно идет о Ставрогине и его прототипе петрашевце Спешневе, отношение к которому у Достоевского было достаточно странным. И вот как реагирует на это И. Волгин:
Догадывается ли читатель, для чего автор «Бесов» создавал своего «экзистенциального антипода»? Проще простого: антипод вызывал у Достоевского «любовный восторг» именно потому, что он «воплощал собой мечту о богатом, полноценном существовании».
Следовало бы поблагодарить Сараскину за ее составительские усилия. Исчезающе малый объем авторского текста относится скорее к достоинствам этой полезной работы. Но и новое, оригинальное сочинение можно было бы назвать точно так же, как неоригинальное предыдущее «Возлюбленная Достоевского»: единство предмета налицо. В этой повторяемости обнаруживается своя система.
Сараскина чутко уловила сейсмические волны, исходящие от нашего жаждущего «культурной попсы» книжного рынка. Сюжет о классиках, дабы он пользовался спросом, должен быть подвусмысленнее, «поклубничнее», покруче. <…> Так история «страсти к сочинительству» оборачивается игривым повествованием о совсем иного рода страсти. Это литературоведение с намеком, литературоведение с ужимкой, с томным заводом глаз, литературоведение с придыханием: оно, пожалуй, имеет богатую будущность.
То, что Ставрогин задумывался как экзистенциальный антипод автора, не должно удивлять или возмущать И. Волгина, и не это в действительности его возмущает, а намеки Л. Сараскиной на какие-то иного типа отношения, существовавшие или могущие существовать между писателем и ставрогинским прототипом. На мой взгляд, недостаток книги Л. Сараскиной как раз в том, что она ограничилась намеками, которые более или менее верно разгадал И. Волгин, сам при этом говорящий намеками. В сущности, никакой «клубнички» у Сараскиной нет, и в этом, если угодно, главный недостаток книги «Одоление демонов». А. Кашина-Евреинова, с ее простецким «Подпольем гения», была куда смелее. Адекватная экспликация темы будет содержать прямую постановку вопроса о тех аспектах отношения Достоевского к Спешневу, которые могут и должны быть подвергнуты психоаналитическому освещению. Что стоит за – несомненной – влюбленностью автора в его героя и в прототип такового?
Мой тезис: Ставрогин – это демонизированный образ мужчины в сознании (латентного) гомосексуалиста. И Достоевский был не единственным писателем, фантазировавшим на этот манер. Напомню сходный случай игры воображения: Стэнли Ковальский в пьесе Теннесси Уильямса «Трамвай “Желание”».
Еще одна, не столь прямая иллюстрация темы – нашумевшая в свое время статья Н. Бердяева «Ставрогин». Начинает Бердяев так:
Поражает отношение самого Достоевского к Николаю Всеволодовичу Ставрогину. Он романтически влюблен в своего героя, пленен и обольщен им. Никогда ни в кого он не был так влюблен, никого не рисовал так романтично. Николай Ставрогин – слабость, прельщение, грех Достоевского. Других он проповедовал как идеи, Ставрогина он знает как зло и гибель. И всё-таки любит и никому не отдаст его, не уступит его никакой морали, никакой религиозной проповеди.
Достоевский любит Ставрогина как зло, любовь к Ставрогину – любовь к злу, которая, однако, стоит едва ли не спасения. Достоевский идет на этот грех, выбирает его, и это правильно у Бердяева. Что же это за любовь, которая отождествляет себя с грехом и злом?
Отношение к Спешневу было эротически окрашено у Достоевского. И в Ставрогине он изживал свою репрессированную гомосексуальность. Это не может не быть ясным всякому, читавшему Достоевского, тем более специалисту по Достоевскому. Недовольство Волгина книгой Сараскиной идет, думается, отсюда – из понятного раздражения эксперта, видящего, как неумело обращаются с сюжетом, который, однако, он сам, эксперт, не решается открыто заявить. Особенно раздражила его гипотеза Сараскиной о том, что заем, взятый Достоевским у Спешнева – 500 рублей серебром, – сделал его игрушкой в руках опытного конспиратора: она трактует этот сюжет как некий договор с дьяволом. Между тем это не так уж и бессмысленно, если вспомнить, что в символике бессознательного деньги могут служить субститутом либидо, эротической вовлеченности. Достоевского связывал и чуть ли не парализовал не денежный долг – состояние для него вполне привычное и в прошлом, и в будущем, а (бессознательное?) влечение к Спешневу, природа какового влечения была ему не ясна или, наоборот, слишком ясна. Отсюда – амбивалентное отношение к Спешневу, притяжение и отталкивание одновременно, перешедшее затем и на образ писательской фантазии, на Ставрогина. Бердяев в той же статье:
От него идут все линии… Все бесконечно ему обязаны, все чувствуют свое происхождение от него, все от него ждут великого и безмерного – и в идеях, и в любви. Все влюблены в Ставрогина, и мужчины и женщины, П. Верховенский и Шатов не менее, чем Лиза и Хромоножка, все прельщены им, все боготворят его как кумира и в то же время ненавидят его, оскорбляют его, не могут простить Ставрогину его брезгливого презрения к собственным созданиям.
Не будем забывать, что это не Ставрогин породил всех персонажей «Бесов», а Достоевский создал Ставрогина. И Спешнева в нем не больше, чем самого Достоевского. Гениальность Ставрогина, на которой настаивает Бердяев, – это гениальность Достоевского. И гениальна у него была именно эта амбивалентность в описании природы ставрогинского обаяния. Ставрогин у Достоевского не только бес и прародитель бесов, но кто-то еще. Этого нельзя не видеть, и видят это все, в том числе Л. Сараскина, – видит и затрудняется понять. Или не хочет, боится? А слово уже, в сущности, найдено:
«Н.А. Спешнев отличался замечательной мужественной красотой, – писал человек, обладавший точной и обширной памятью ученого, Семенов-Тян-Шанский. – С него можно было рисовать этюд головы и фигуры Спасителя». Если только столь ответственное сравнение, – продолжает Л. Сараскина, – имело хождение в том кружке, к которому принадлежали и Семенов и Достоевский, последнему оно было особенно мучительно: человека с обликом Спасителя он считал и называл про себя своим Мефистофелем.
С каким-то странным, суровым упрямством герою, списанному с безупречного красавца Спешнева и поднятому на «безмерную высоту», где обитают небожители, вменялась демоническая двойственность: так за фигурой Спасителя вставал Мефистофель…
Мы должны говорить об амбивалентном отношении Достоевского не только к Ставрогину-Спешневу. Перед нами не просто психоаналитический случай, Достоевский не просто невротик, подавляющий свои тайные влечения. Психоаналитическая тема у Достоевского необыкновенно углублена и метафизически возвышена. В Ставрогине он демонизировал не Спешнева, а Христа. «Ставрос» – крест. Ставрогин – часть давнего замысла Достоевского написать книгу о Христе. Первая внушительная попытка была сделана в «Идиоте», но там писатель отошел от первоначальной интуиции, прибегнув к известному литературному приему раздвоения героя на двух персонажей: серафическому Мышкину противопоставлен демонический Рогожин. В «Бесах» главный герой оказался синтезом этих двух персонажей.
Я не говорю о Христе, не хочу приписать ему (Ему!) черты демонические: я усиливаюсь показать, что так видел Христа Достоевский. Христос у Достоевского взят в той полноте, которая напоминает о «самости» Юнга: Христос Распятый – символ самости как единства света и тьмы, добра и зла, самостная личность как «андрогин». Откуда же у Достоевского, этого христианина par excellence, писателя, неизмеримо больше других, больше всех способствовавшего религиозному ренессансу в русской культуре, такое отношение к высшей ценности, к святыне христианства? Точнее, почему это знание вытеснено у Достоевского в бессознательное и в этом качестве подвергнуто художественной сублимации?
Здесь сходится всё в Достоевском: и прозорливость гения, и ограниченность современника викторианской эпохи, да еще из православной страны, не решавшегося сказать всё, что он знал, связанного тысячами условий традиционной культуры – и не культуры даже, а быта, нравов, этикета. В Достоевском было сколько угодно «Сараскиной». Но в нем был и «Розанов». Вернее сказать, это он и породил Розанова, Розанов – его эманация. Бердяев говорил, что Розанов казался ему родившимся в воображении Достоевского. Если Достоевский не сказал всего, то он сказал почти всё. Розанову нужно было немногое, чтобы догадаться об остальном, – встретиться и сойтись с Аполлинарией Сусловой. Эта встреча, как некий химический реактив, проявила Розанова, была ему ироническим подарком судьбы, и не потому только, что Суслова не давала ему развода, заставив обратиться к теме христианства и пола, но и потому, что, надо полагать, рассказывала о Достоевском то, что может рассказать женщина.
Достоевский в очень заметной степени обладал той особенностью сексуального поведения, которая в психоанализе зовется «мотив Кандавла». Людей с этим комплексом интересуют не столько женщины, сколько связанные с ними мужчины. По видимости пылкая любовь к женщине может здесь выступать маскировкой и мотивировкой бессознательного влечения к ее партнеру. Считается, что эта особенность свидетельствует о репрессированном гомосексуализме. Нужно уж совсем закрыть глаза (кружевным платочком, как вельможа XVIII века у Тургенева), чтобы не заметить этого мотива у Достоевского, как в творчестве его, так и в жизни. В жизни это главным образом история с М.Д. Исаевой, ее мужем и ее любовником, о которых Достоевский волновался едва ли не более, чем о своей будущей жене. В творчестве это в первую очередь ранний рассказ «Слабое сердце», в котором Вася Шумков и его сосед Аркадий Иванович строят планы совместной жизни после предполагаемой женитьбы Васи на Лизаньке (я потом остановлюсь на значении этого имени у Достоевского). Затем можно вспомнить одну из линий в «Униженных и оскорбленных»: Иван Петрович, хлопочущий об Алеше и Наташе, в которую он сам влюблен. И наконец, самое значительное сочинение этого цикла, повесть «Вечный муж», в которой муж по очереди влюбляется во всех любовников своей жены.
Я мог бы в подтверждение сказанного заполнить целые страницы соответствующими цитатами из всех этих вещей Достоевского, но не делаю этого, предполагая, что те, кто ознакомится с этим текстом, читали и знают Достоевского. Предполагаю также, что Аполлинария Суслова, женщина многоопытная, не могла не замечать подобных особенностей Достоевского, а такого рода любовники вряд ли высоко ценятся женщинами ее склада. Надо полагать, что на постоянные приставания Розанова к своей авторитарной жене с просьбой поговорить о Достоевском, она что-то и отвечала. Вот из этих намеков и шепотков, а то и прямых меморий Сусловой вырос Розанов.
В «Людях лунного света» он сам не проговорил, а прошептал открывшуюся ему истину о христианстве. Это отнюдь не прямоговорение. Но бесконечно важнее другое: в открывшихся ему христианских безднах Розанов увидел – высоты:
Индивидуум начался там, где вдруг сказано закону природы: «стоп! не пускаю сюда!» Тот, кто его не пустил, – и был первым «духом», не-природою, не-механикою. Итак, «лицо» в мире появилось там, где впервые произошло «нарушение закона». Нарушения его как однообразия и постоянства, как нормы и «обыкновенного», как «естественного» и «всеобще-ожидаемого».
Без «лица» мир не имел бы сиянья, – шли бы «облака» людей, народов, генераций… И, словом, без «лица» нет духа и гения.
Амбивалентность самого Розанова в отношении к христианству более чем известна. Он христианство «демонизировал» уже не прикровенно, как Достоевский в художественных текстах, а откровенно, открыто-идеологически. Такова знаменитая статья «Об Иисусе сладчайшем и горьких плодах мира». Здесь тезис Розанова: мир прогорк во Христе. И противопоставляет он этому сладость «варенья» и семейной жизни, «прямой секс». Но вот кого уж нельзя выпрямить, так это самого Розанова, который ценил лицо не менее, чем род. Христианство – принцип индивидуации. Все это знали и без Розанова, но он указал на самый носитель, материальный, так сказать, субстрат этого принципа: сексуальную эксклюзивность, «нарушение закона».
Почему же Достоевский не видел того, что увидел всячески зависимый от него Розанов? Вернее, почему он не мог сказать того, что сказал Розанов? Ответ более или менее ясен: Достоевский не хотел истины о христианстве, потому что он предпочел истине Христа. Знаменитая апофегма начинает приобретать какой-то новый смысл в контексте вышесказанного. Христос был его тайной и «стыдом». Как писал Бабель: «И был промеж них стыд» (в рассказе под названием «Иисусов грех»). Поэтому появляется и двоится Ставрогин, этот субститут Христа у Достоевского. Видимый смысл «Бесов»: Россия обретет спасение у ног Христа, но для Достоевского «у ног Христа» означало то же, что «возлежать на персях Учителя». Достоевский в «Бесах» не столько провозглашал метод врачевания, сколько размышлял о двусмысленности врачевателя. Надлежало скрывать тот архетип, который увидел в Христе Розанов. У Розанова же не существовало этих репрессирующих сдержек, он был свободен от тайных переживаний Достоевского, да и время было другое, «декадентское»; поэтому он мог сказать большую о христианстве правду. Ему в христианстве «нечего было терять», никакой «потаенной любви» у него не было.
В чем сказывается у Ставрогина «христианский демонизм»? Здесь нужно обратиться к главе «У Тихона», к исповеди Ставрогина:
Всякое чрезвычайно позорное, без меры унизительное, подлое и, главное, смешное положение, в каковых мне случалось бывать в моей жизни, всегда возбуждало во мне, рядом с безмерным гневом, неимоверное наслаждение. Точно так же и в минуты преступлений, и в минуты опасности жизни. Если б я что-нибудь крал, то я бы чувствовал при совершении кражи упоение от сознания глубины моей подлости. Не подлость я любил (тут рассудок мой бывал совершенно цел), но упоение мне нравилось от мучительного сознания низости. Равно всякий раз, когда я, стоя на барьере, выжидал выстрела противника, то ощущал то же самое позорное и неистовое ощущение, а однажды чрезвычайно сильно. Когда я получал пощечины (а я получил их две в мою жизнь), то и тут это было, несмотря на ужасный гнев. Но если сдержать при этом гнев, то наслаждение превысит всё, что можно вообразить. Никогда я не говорил о том никому, даже намеком, и скрывал как стыд и позор. Но когда меня раз больно били в кабаке в Петербурге и таскали за волосы, я не чувствовал этого ощущения, а только неимоверный гнев, но был пьян и лишь дрался. Но если бы схватил меня за волосы и нагнул за границей тот француз, виконт, который ударил меня по щеке и которому я отстрелил за это нижнюю челюсть, то я бы почувствовал упоение и, может быть, не чувствовал бы и гнева.
Далее, в следующем же абзаце Ставрогин говорит о своих отроческих пороках а-ля Жан-Жак Руссо. Но пороки-то не те называет: нужно было говорить именно о мазохизме, о сладких чувствах, испытывавшихся мальчиком Руссо, когда его порола мадемуазель Ламберсье. Руссо в связи с Достоевским вспомнил Страхов в пресловутом письме Толстому. В случае Ставрогина этот мазохизм обладает ощутимо гомосексуальной окраской. Но иную, садистическую характеристику приобретают чувствования Ставрогина, когда речь заходит о женщинах, и особенно о девочках. Основное в исповеди Ставрогина – не проблематическое растление Матреши, а ее порка и последующее самоубийство. Растление – субститут и метафора насилия как такового. Насилие не сексуальное подразумевается, а грубо физическое, избиение, убийство. Девочка элиминируется, убирается со сцены, она не нужна Ставрогину. А была ли девочка? Может быть, девочки и не было? Великий психолог-сердцевед Достоевский допустил явную ошибку, коснувшись сексуальной биографии Ставрогина: сексуально растлеваемые дети не кончают самоубийством, уж скорее они сами делаются насильниками, порой убийцами (невротиками – всегда). Эротическое обаяние Ставрогина, которым наделил его автор, весьма, так сказать, непродуктивно. Еще участники дискуссии о прототипе Ставрогина Л. Гроссман и Вяч. Полонский говорили о том, что он дан у Достоевского импотентом, об этом же пишет Бердяев в упоминавшейся статье: Ставрогин отнюдь не «взял» Лизу. Жизненная правда в том, однако, что есть сколько угодно гомосексуалистов, способных кружить головы женщинам. Это вообще весомый признак гомосексуализма – подобная игра с женщинами, когда их завлекают, а потом отвергают, делая вид, что никаких любовных поползновений у кавалеров не было (А. Белый и жена Блока; тут же – типичный «мотив Кандавла»). Этот тип описан и прославлен в русской литературе задолго до Ставрогина – Печорин. Модельно «печоринская» вещь Достоевского – «Кроткая». Недаром Достоевский вспоминает Лермонтова, говорит, что Ставрогин в смысле злобы сделал прогресс даже против Лермонтова. В основе здесь – враждебность к женщине, стремление причинить ей горе, зло. Сексуальной близостью горя женщине не причинишь, тут никто ничего не теряет – в жизненной глубине, а не на этикетно-культурной поверхности. Можно сказать даже, что Матреша повесилась потому, что Ставрогин «не взял» ее, а придумал эту историю для Тихона: здесь начинается и кончается подлинная метафизика «Бесов». Марья Лебядкина – следующее романное воплощение Матреши – стала юродивой, «кликушей» по той же причине. В реальности сходный случай – сумасшествие жены гомосексуалиста К. Леонтьева, красивой мещанки. Достоевский в «Бесах» зафиксировал то состояние, которое Бердяев, в статье о Ставрогине, назвал метафизической истерией русского духа. Это покинутость русской земли волевым мужским началом. Метафизика здесь – в отсутствии «физики». А Марья Лебядкина и есть русская земля: см. ее слова о Богородице – матери сырой земле, этот признанный религиозный центр романа.
Ставрогин – отчетливый женоненавистник, и автор, похоже, наделяет его собственным женоненавистничеством. Вспомните судьбы женских персонажей у Достоевского, скольких своих героинь он убил. Вещи Достоевского – настоящий женский погром. Начать хоть с Раскольникова: зачем понадобилось второе убийство, никак уже «идеологически» не оправданное, зачем кроме старухи-процентщицы появилась ее сестра, добрая, любвеобильная гулящая баба Лизавета? Чтобы продемонстрировать роковое нарастание однажды совершенного зла? По-видимому, так, но в глубине – а чтоб гулящая не гуляла, «прямой секс» неприятен автору. Недаром Раскольников, убив обеих женщин, стоит у двери, наблюдая, как ее рвут снаружи, и раздаются за нею мужские голоса (подобная сцена напряженного стояния у двери – в «Вечном муже»). Это замечательное воспроизведение атмосферы сна, но содержание его весьма специфично: герой, избавившийся от женщин, в замирании сердца ожидает мужчин. Убита Лиза в «Бесах». Убита Настасья Филипповна. Умирает девочка, дочка Трусоцкого (опять же Лиза) в «Вечном муже». Умирает Нелли в «Униженных и оскорбленных»: на поверхности – подражание «Лавке древностей», но мотив присущ Достоевскому помимо всяких влияний, и невольно вспоминаются слова Оскара Уайльда, сказавшего: «Только бессердечный человек может не рассмеяться, читая сцену смерти маленькой Нелли». Уайльду такое тоже нравилось, но, будучи человеком более «урбанным», он смеялся там, где Достоевский старался плакать.
Между прочим, почти все из убиенных – «Лизы». Проститутку в «Записках из подполья», морально измученную и оскорбленную героем, тоже, кстати, зовут Лизой. У Достоевского с этим именем связывалось каким-то образом устойчивое представление об унижении женщины. «Лизавета Смердящая». У него все женщины смердели.
Продолжим мартиролог. Вешается девушка в «Подростке». Кончает с собой «Кроткая». А сколько не убитых, но истязуемых, и калом измазанных, и из окна выброшенных, и на турецкие штыки поднятых, – и не только в вещах художественных, но и в «Дневнике писателя»: Достоевского привлекала эта тема. Еще деталь: девочки предаются чему-то вроде лесбийской любви в «Неточке Незвановой»; подспудный смысл этого эпизода и вообще этой установки у Достоевского: оставьте их на самих себя, мне они не нужны; девочек я люблю только как объект мучений, я их уничтожаю – унижаю и оскорбляю, не так, так этак. Уверен, что Достоевский оговорил себя, «похваляясь» перед Висковатовым девочкой (письмо Страхова). Резон здесь был – своеобразное самооправдание: всё-таки «девочка», а не «мальчик», преступление, но не извращение, – и твердое знание про себя, что никакие девочки ему не нужны.
Достоевский, как Гумберт Гумберт, любил вертеться около детских приютов. Такое внимание к «деткам», если оно не по обязанности, а, так сказать, по душевной склонности, – всегда очень подозрительно в вышеуказанном смысле. «Лолита», в сущности, – пародия на Достоевского.
А. Белый гениально обронил: «Будь он в царстве детей, он развратил бы их».
Еще: присутствие всякого рода «хромоножек» у Достоевского. Он, как Лебядкин, свою любовь обусловливает: «Ей, если б она сломала ногу». Он любил не только убивать и избивать своих героинь, но и калечить их. Правда, в «Братьях Карамазовых» все эти девочки нашли свою заступницу – Лизу (!) Хохлакову (в свою очередь, как сказали бы в старину, лишенную употребления ног). Она за всех девочек, за всех Лиз отомстила: сидит в кресле, ест ананасный компот и отрезает пальчики у распятого (!) мальчика. Это Достоевский самому себе мстит, да и девочек-то он убивал – в себе. Это он – девочка, млеющая от восторга, когда к ней приближается Ставрогин. Это вот и есть «идеал содомский» у Достоевского. «Содом» отнюдь не аллегория. Стоит ли говорить, что «порка» – эвфемизм?
Понятно, что природа этого мления – сексуальная, но было тут что-то еще, и важнейшее. Достоевский – надо ли повторять? – всё-таки не клинический случай. Этот мазохизм в нем сублимирован, он породил состояние, именуемое христианским дионисизмом. Это тема о религиозном обращении у Достоевского. Модель этого обращения – у Франциска Ассизского: унижение, перерастающее в блаженство.
Честертон пишет в книге о святом Франциске:
<…> когда он вернулся с позором из похода, его называли трусом. Во всяком случае, после ссоры с отцом его называли вором <…> над ним подсмеивались. Он остался в дураках. Всякий, кто был молод, кто скакал верхом и грезил битвой, кто воображал себя поэтом и принимал условности дружбы, поймет невыносимую тяжесть этой простой фразы. Обращение святого Франциска, как и обращение святого Павла, началось, когда он упал с лошади. Нет, оно было хуже, чем у Павла, – он упал с боевого коня. Все смеялись над ним. Все знали: виноват он или нет, он оказался в дураках. <…> Он увидел себя крохотным и ничтожным, как муха на большом окне, увидел дурака. И когда он смотрел на слово «дурак», написанное огненными буквами, слово это стало сиять и преображаться <…> когда Франциск вышел из пещеры откровения, он нес слово «дурак» как перо на шляпе, как плюмаж, как корону. Он согласился быть дураком, он был готов стать еще глупее – стать придворным олухом Царя Небесного.
Сравним это с Достоевским, хотя бы с «Записками из подполья»:
Я <…> всех презирал, а вместе с тем как будто их и боялся. Случалось, что я вдруг даже ставил их выше себя. У меня как-то это вдруг тогда делалось: то презираю, то ставлю выше себя.
У протагониста «Записок из подполья», говорит Набоков (нелюбовь которого к Достоевскому усиливала и обостряла критическое чутье):
Неудовлетворенные желания, страстная жажда отомстить, сомнения, полуотчаяние, полувера – всё это сливается в один клубок, порождая ощущение страстного блаженства в униженном существе.
В «Записках из подполья» дана психология его героев, но там же можно увидеть основу и механизм позднейших идеологических построений самого Достоевского: всех этих священных камней Европы, всечеловечности русских и русского же дара всемирного сочувствия. Откуда это у шовиниста Достоевского, разоблачителя французишек и полячишек? Да из необходимости чем-то компенсировать опыт унижения, опыт неудач и провалов, породивший тайное человеконенавистничество. (После первых триумфов Достоевский стал посмешищем в круге Белинского; особенно издевался над ним Тургенев, отомщенный в «Бесах».) Экстатическая влюбленность в мир – трансформация этого ненавистничества. Трудно жить, ненавидя Зверкова, нужно скорее признаться ему в любви. Ненависти уже нет, есть торопящаяся, какая-то захлебывающаяся любовь. «Клейкие листочки» из речей Ивана Карамазова – аналог «Цветочков» святого Франциска. О старце Зосиме и говорить нечего, это прямой Франциск, и с цветочками, и с птичками. Мысль о «всемирной отзывчивости» русских – проекция на исторический фон глубоко индивидуальных психологических особенностей самого писателя («то презираю, то ставлю выше себя»). Сугубо личные «комплексы» сублимированы в проповедь любви к миру. Происходит амплификация, расширение индивидуального опыта до масштаба мировоззрения, целостного восприятия мира. Всечеловечность русских, о которой говорил Достоевский в Пушкинской речи, – это его собственная готовность обнять мир, настолько жестокий, настолько невыносимый – для него жестокий и невыносимый, – что происходит уже некое мистическое сальто-мортале, и черное становится белым. Это вступают в действие механизмы психологической защиты: проекция вовне, на мир собственного унижения и беззащитности, и тогда приходит понимание, что не себя нужно жалеть и любить, а других, всех. Это и случилось с Достоевским – как за много веков до него с Франциском Ассизским.
Вспомним, впрочем, о дуэли Зосимы, когда он еще был Зиновием, и сравним это с ощущениями Ставрогина у барьера. З. выдержал выстрел противника – после чего, возлюбив человечество, отказался от своего. Зосима – сублимация Ставрогина, однако в глубинно-психологической основе любовь одного и острые ощущения другого тождественны: это мазохизм, мазохистские восторги. Что-то вроде этого испытывал Достоевский. У него это сделалось эпилепсией, которую он называл всегда и только «падучей»: слово, максимально точно выражающее состояние униженности, «падения», которое сопровождается, однако, каким-то нечеловеческим блаженством. Фрейд считал эпилепсию Достоевского не органическим заболеванием, а истерическим симптомом. Интересно сопоставить это с описанием эпилепсии у Томаса Манна в «Волшебной горе», где соответствующую трактовку феномена дает доктор Круковский, представитель венской делегации, как сказал бы Набоков:
<…> этот психоаналитик, рассуждая о любви как болезнетворной силе, коснулся падучей; пользуясь то поэтическими образами, то беспощадно точной научной терминологией, он принялся доказывать, что эта болезнь, в которой доаналитическое человечество видело священный, даже пророческий дар и в то же время дьявольскую одержимость, является как бы эквивалентом любви, своего рода мозговым оргазмом. <…>
Отличие Достоевского от святого Франциска в том, что у второго этот феномен смягчился, приняв, так сказать, хроническую форму, тогда как Достоевский знал соответствующее переживание в острой форме эпилептических припадков.
Посмотрим на дионисизм не столько сублимированный, сколько исходный, не христианский, а древнегреческий, а также на возможные русские его параллели. С известной долей вероятности его русским аналогом можно считать феномен юродства. И еще одна интересная параллель обнаруживается – хлыстовство. Дионисово действо – экстаз, выхождение из себя в некоем коллективном радении и кружении, «священное безумие», охватывающее участвующих в действе вакхантов, приобщение к элементарным силам земли. В современных терминах можно сказать – культивированный уход в бессознательное, причем не индивидуальное, а коллективное. Участник Дионисова действа теряет свое «я» и в этой утрате усваивает нечто высшее и сильнейшее, сливается с бытийными стихиями, обретая в этом невозможную в индивидуальном существовании мощь и блаженство. Это оргийное, оргиастическое состояние, достигаемое и упомянутыми хлыстами.
В христианском опыте (тот же Франциск) подобное состояние переживается в одиночку, и поэтому, считается, не ведет к утрате личности ни самого носителя этих свойств, ни окружающих, здесь вроде бы сохраняется индивидуализированная любовь, уникальность человеческого лика.
Персонажем Достоевского, наиболее полно воплотившим эту установку, единодушно признается старец Зосима из «Братьев Карамазовых». Она у него осознана и артикулирована. Только один пример из бесед старца:
Господа, посмотрите кругом на дары Божии: небо ясное, воздух чистый, травка нежная, птички, природа прекрасная и безгрешная, а мы, только мы одни безбожные и глупые и не понимаем, что жизнь есть рай, ибо стоит только нам захотеть, и тотчас же он настанет во всей красоте своей, обнимемся мы и заплачем…
Это вот и есть францисканские цветочки и птички. Эту тему у Достоевского подхватил Ницше в «Антихристе». Тип христианина дан там по Достоевскому – естественно, с противоположной оценкой (у Достоевского номинально позитивной). Ницше прямо ссылается на «Идиота», и не исключено, что он читал «Братьев Карамазовых»: Зосима не меньше Мышкина подтверждает его, Ницше, трактовку христианина. Зосима, повторю, – сублимация Ставрогина. В «Антихристе» есть гениальная формула: христианин – это гедонист на вполне болезненной основе. Ницше говорит, что христианин спешит с любовью, чтобы разоружить оппонента или соперника, с которыми ему не справиться силой. Это и описано в сцене обеда со Зверковым. Силы и у Ставрогина не хватает, иначе с чего бы его били? Уточним: сила Ставрогина уходит на собственное пересиливание, на мазохистское подчинение. Мы знаем, что всех этих героев Достоевский писал с себя, подпольного антигероя, о котором совершенно правильно сказал Страхов, что именно тут надо искать психологический портрет Достоевского. Корней Чуковский, обнаружив рукопись незаконченной повести Некрасова, в которой описывался молодой Достоевский, был поражен тем, как у Некрасова похож на автора герой еще не написанных «Записок из подполья». Вообще пора перестать подозревать Страхова: его письмо Толстому стопроцентно правдиво, и в этой правдивости убеждает больше всего самый испуг Страхова (этой, по Розанову, «девушки» – каковыми девушками были, впрочем, все славянофилы), не способного охватить всю глубину явления, с которым столкнула его жизнь в лице гениального знакомца. Страхов не мог примириться с тем, что «Достоевский – сукин сын, и все настоящие писатели должны быть такими» (мемуары Хемингуэя). Подобное не укладывалось в сознание викторианца Страхова, подверженного к тому же, как все русские люди, предрассудку о святости писательства. Мы можем понять негодование Страхова, но также понимаем теперь, что негодовал он ошибочно. Острая реакция Страхова была ошибкой времени, дофрейдовой эпохи: непониманием того, что такие сюжеты отнюдь не являлись прерогативой Достоевского, гениальность которого и в том состояла, что он пытался подойти к этим темам – так, как подходит к ним его старец Тихон в той же сцене со Ставрогиным: понимая, так сказать, заурядность прегрешений последнего.
Розанов писал в статье 1909 г. «На лекции о Достоевском»:
Достоевский страшно расширил и страшно уяснил нам Евангелие. С давних пор его называют «великим христианским писателем» – но это имеет особенный и острый смысл: он первый художественно, в образах, в живописи, и в столь реальной живописи, показал нам ненаказуемость порока, безвинность преступления, показал и доказал великое евангельское «прости»… «Прости всем и всё и за всё»…
<…> Будет ли это необыкновенно хорошо или будет чудовищно отвратительно – ничего нельзя сказать. «Ослепли», «не видим»… Вот resume громадной работы Достоевского, работы гениальной, страшной.
Розанов здесь опять «шепчет», но это тот же человек, который скажет в 1917 году: Россия провалилась в яму, вырытую человечеству христианством. Достоевский, как мы знаем, такого не говорил – предпочитал молчать, а говорил о христианстве преимущественно штампами. Но ведь он написал не только «Дневник писателя». Достоевский понимал скрытый демонизм христианства. Его и Ницше понимал, который здесь куда как близок к Розанову: христианство – это оружие, которым слабые завоевали сильных. Соблазн в том, что сам Ницше был «слабым». Его антихристианство по сути самокритика, попытка преодолеть себя: неспособность быть «человеком» порождает мечту о «сверхчеловеке». В Ницше куда больше Шиллера, чем князя Валковского. У Достоевского же со временем Шиллер стал чуть ли не ругательством, и уж в нем точно было больше «князя Валковского». Но он, похоже, умел и в Шиллере найти сверхординарный интерес; скажем, не видел ли он в Дон-Карлосе и маркизе Поза некоего Кандавла? сексуальный подтекст у всех «Разбойников» девятнадцатого века?
Одним из таких разбойников он намеревался сделать Алешу Карамазова: революционером, социалистом, террористом. В то же время Алеша «святой», и вот в этом прозрении сходства типов святого и радикального социалиста сказался в сильнейшей мере, хотя имплицитно, гений Достоевского. Достоевскому было свойственно пугаться открытой им правды и заслоняться мужиком Мареем и Константинополем. Эту тему у него разглядел и сделал из нее специальность Мережковский: русская революция как религиозное действие. Существует некая медиация, общее между ними поле, на котором они внутренне, архетипически сходятся, христианский подвижник и революционер, и это общее поле – пол, сходная сексуальная ориентация. Мережковский как человек, женатый на Зинаиде Гиппиус, то есть сильно затронутый вопросом пола, проявил тут некоторую цепкость. Христианский святой и революционер-экстремист – вариации единого архетипа. С этим связан древний гностицизм, лежащий в основе всякого экстремального революционаризма. Об этом писали Анри Безансон и наш С.Л. Франк: подлинный революционер не царский режим или капиталистический строй отвергает, а космический миропорядок. «Я не Бога отвергаю, я мир Его отвергаю». Революционером-гностиком владеет ненависть к бытию, к вечным, онтологическим его основам, а не к преходящим условиям социальной жизни. Манифестация этой ненависти – неприятие женщины как образа и реальности бытийного строя.
Тут начинаются «мальчики» Достоевского: книга десятая «Братьев Карамазовых». Начинается «Коля Красоткин» как некий соблазн Алеши, некий для него лакмусовый тест. Обратим внимание на фамилию мальчика; что же касается имени, то назван он в честь Спешнева.
Алеша не мог безучастно проходить мимо ребяток, в Москве тоже это бывало с ним, и хоть он больше всего любил трехлетних детей, но и школьники лет десяти, одиннадцати ему нравились.
Это написано в главе под названием «Связался со школьниками».
Под стать Алеше и духовные его наставники: отец Анфим: проходить не мог мимодетокбезсотрясениядушевного; таковчеловек.
Как без Фрейда ощутить великий комизм этой фразы!

Глава «Раннее развитие» в книге десятой – важнейшая в этом плане: разговор Алеши с Колей Красоткиным переходит в самое настоящее объяснение в любви. Коля Красоткин ведет себя как герой «Записок из подполья», но в благостном, так сказать, варианте: не тяжелая драма, а скорее веселый буфф. Он ребенок, подросток, «мальчик»; но все эти мотивировки еще более подчеркивают суть проблемы. Книга десятая дает представление о том, как и чем Достоевский хотел продолжить свой последний роман. Это отнюдь не отступление, а конструктивно важный элемент, дающий атмосферу и окружение Алеши как главного героя предполагавшегося второго тома «Братьев Карамазовых». Но тогда крайне интересно, почему роман о социалисте-террористе надо было предварить повествованием о сексуальных страстях его предков и родственников. Получается, что для Достоевского это необходимый фон для разговора о социализме.
Что же такое социализм в христианском контексте? Как их внутренне (может быть, и бессознательно) увязывает Достоевский? То, что такая увязка им мыслилась и проектировалась, доказывает самый сюжет об Алеше Карамазове – русском иноке, становящемся воинствующим социалистом. Но и до «Братьев Карамазовых» Достоевский неоднократно писал о необходимости обосновать социализм христиански, утверждал, что самая идея социализма мыслима только в христианском контексте, на фундаменте братской любви, модель которой дана в христианстве, преодолевающем разъединенность людей вообще. Социализм, по Достоевскому, невозможен как рациональная дележка имущества, расчетливый компромисс, корректное различение сфер интересов. (Как раз такой социализм и оказался – на Западе – возможен.) Но что такое любовь за пределами парного союза, за кругом семьи? Возможна ли она вообще? Как это эксплицировать?
Некий выход к пониманию этой темы у Достоевского интересно намечен главным из «андрогинных» мудрецов пресловутого Серебряного века Вячеславом Ивановым («Лик и личины России. К исследованию идеологии Достоевского»):
<…> если приглядеться к Алеше ближе, в нем выступает именно и только – общественник. Общественность, прежде всего, соединение людей; а вокруг него всё как-то само собою соединяется. Да и заканчивается изображенный в романе период Алешиной юности основанием, по его мысли и почину, братского на всю жизнь союза мальчиков, присягающих в вечной верности Илюшиной памяти и всему, чему она учит, – а чему только не учит она и религиозно, и морально, и общественно?
(Только бессердечный человек может не рассмеяться, читая описание смерти Илюшечки.)
<…> Алеша начинает свою деятельность в миру, – пишет далее Вяч. Иванов, – с установления между окружающими его людьми такого соединения, какое можно назвать только – соборностью.
<…> Связь между друзьями Илюши можно назвать соборованием душ.
И когда друзья постигнут в полноте Христову тайну, которую прочесть могут только в чертах ближнего, постигнут они и то, что это соборование было воистину таинством соборования Христа, что союз их возник по первообразу самой церкви как общества, объединенного реально и целостно не каким-либо отвлеченным началом, но живою личностью Христа.
<…> Развивая намек, заключающийся в символическом рассказе об основании описанного союза, мы открываем принцип возвещенной Достоевским Алешиной «деятельности»: он должен положить почин созиданию в миру «соборности», или, если угодно, «религиозной общественности», в прямом и строгом смысле этого слова.
Но «религиозная общественность» (термин Мережковского) в контексте Серебряного века это и есть предельная цель всякой революции. Русская революция, по Мережковскому, со всеми ее Каляевыми и Сазоновыми, даже с Савинковым (о Ленине речи еще не было), в глубине – религиозное действо. У Вяч. Иванова при этом выявляется мысль Достоевского о социализме как, в идеале, «любви». Достоевский в то же время настаивает на недостижимости этого идеала, он как бы боится его достичь – понимает, какая это любовь. Вяч. Иванов тоже понимает, но не боится. Он вносит сюда некоторую ясность (не прямым текстом, конечно). Трудно не увидеть, что возвещенный им (в сущности, Достоевским) «союз мальчиков», реализующий идеалы христианской соборности (или подлинного, то есть религиозного, социализма), странным образом напоминает гомосексуальное сообщество на древнегреческий манер, любезное «классику» Вяч. Иванову (классика со времен Ницше уже восприняла архаику, культ Диониса). И это правильное понимание тайной мысли Достоевского. Это и есть связь христианства с социализмом.
Социализм, каким мы знали его в России, действительно не что иное, как «союз мальчиков», чуждый, если не просто враждебный, женскому природному началу, – борьба с природой как исчерпывающая формула социалистического проекта. Но модель такого отношения к женщине, к природе, к миру была дана отнюдь не в социализме. Социализм в этом смысле – всего-навсего рационализация христианского аскетизма, акосмизма. Прочитайте приложения и примечания П. Флоренского к его «Столпу», и вы увидите, что мысль о рождении технологического разума из христианства («механизация природы», как потом назвал это Бердяев) была если не общим местом, то не составляла секрета для ученых современников, в основном из немцев. В этом сакральном убежище готовилась не только социалистическая голодовка, но и экологическая катастрофа (мысль, высказывавшаяся деятелями Римского клуба). Тоталитарный социализм был не чем иным, как максималистским («большевицким») разворачиванием технологической экспансии. Мир должен сгореть, по словам Бердяева, – христианина, социалиста и «андрогина». Вспомните, наконец, Н. Федорова, у которого проповедь технологической переделки мира, христианство и мизогиния соединены в удивительной гармонии, если это слово уместно для обозначения тотально нигилистического мирочувствования.
Указанная связь – христианства с социализмом как практикой технологической экспансии – всё же внешний слой проблемы. Существует другая, более глубокая, неартикулированная, «бессознательная» их связь: сексуально-психологические коннотации социализма. Чтобы понятней был Достоевский, приведу пример из Сартра, у которого в романе «Тошнота» гуманистическую любовь демонстрирует педераст Автодидакт. Рассказ о том, какую неземную радость он испытал в амбаре, стиснутый телами других военнопленных, завершается сообщением, что он вступил в социалистическую партию – СФИО. Христианская любовь как основание социализма в конкретном психологическом опыте – вариант, конечно, сублимированный, Дионисова действа, хлыстовского радения, свального греха.
Мне кажется, что этот эпизод у Сартра навеян «Возвращением из СССР» Андре Жида – тем местом, где рассказывается, как ему понравились комсомольцы, сгрудившиеся в его тесном купе. А. Жид был человек, открыто исповедовавший гомосексуализм, поэтому он не испытывал нужды в его идеологических сублимациях и поэтому ему было позволительно в упомянутой книге отречься от советского со– циализма.
«Союз мальчиков» у Достоевского – вроде этого купе с комсомольцами и Алешей Карамазовым в роли Андре Жида.
Критика социализма, данная Достоевским, была, в глубине, самокритикой. Достоевский говорил о плоской рациональности социалистической идеологии, о том, что из человека нельзя сделать органный штифтик, что он рано или поздно взбунтуется и променяет благополучие на свободу, что человек вообще свободен и, следовательно, социализм, как попытка насильственного устроения счастья, обречен. Но Достоевский знал и другое: что свобода порождает зло, что слишком широкого человека нужно сузить. Он и сужал себя – почвенничеством, православием и пр. Почему же не сузить себя социализмом? Потому что никакого сужения тут не происходит, а наоборот, разнуздание инстинктов под маской социальной дисциплины. Достоевский понимал темную природу социализма (в фурьеристском его варианте, изучавшемся у Петрашевского, с его пафосом коммунальщины уже даже и незамаскированной: ср. финал «Что делать?», в котором Герцен увидел «Дом Телье»), не верил в его рационалистические мотивировки, знал, что социализм – не идеология, а инстинкт. Трюк социализма – структурно – тот же, что христианский, и называется это сублимацией. Критика социализма Достоевским, в глубине, – критика христианства, попытка десублимации, психоанализ. Гениальность Достоевского не в том, что он сублимировал свои темноты, а в том, что он искал язык десублимации. Он ощущал темную стихию в себе, как бы она ни называлась – социализмом, репрессированной гомосексуальностью или христианством. Он увидел темноты христианства, «темный лик» – задолго до Розанова. Критика социализма Достоевским на самом деле много глубже того, что он написал в «Записках из подполья». Социализм – не «хрустальный дворец», а тот «ретроградный джентльмен», который разбивает его: Сталин, проще говоря. Критика социализма дана в Ставрогине, дана в Алеше Карамазове, «раннем человеколюбце». Достоевский понимал, что значит эта любовь – христианская любовь.
Лизе Хохлаковой не удалось бы выйти замуж за Алешу, и Грушеньке не удалось бы его соблазнить. Глава «Кана Галилейская», сцена, где Алеша обнимает землю, очень плохо написана, это отписка; религиозным центром романа ее пытались сделать христианские интерпретаторы, много и неубедительно говорившие об обожении плоти в православии. Обожение плоти возможно здесь лишь как разнуздание стихий, «темное вино» (Бердяев). И Достоевский вряд ли дописал бы роман об Алеше Карамазове, потому что не решился б сказать он того, что понимал и пониманию чего научил Розанова, – правду о Христе.

Но, с другой стороны, это и делало Достоевского художником – невысказанность правды как факта, бегство от правды, инстинкт умолчания, отталкивание от «прямоговорения», противопоказанного искусству. Человек, режущий правду-матку, не гениален, этот текст негениален. В битве с Достоевским я охромел, как Марья Лебядкина.

31 июля 1997 года








среда, 16 ноября 2011 г.

СИЗИГИИ:  —  ДОСТОЕВСКИЙ & БЕРДЯЕВ: — «С Т А В Р О Г И Н».


Сизигия (др.-греч. σύ-ζῠγος — «живущий парой»). 


«У кaждoгo чeлoвeкa кpoмe пoзитивa, ecть и cвoй нeгaтив. Moим нeгaтивoм был Ставрогин. Meня чacтo в мoлoдocти нaзывaли Cтaвpoгиным, и coблaзн был в тoм, чтo этo мнe нpaвилocь (нaпpимep, «apиcтoкpaт в peвoлюции oбaятeлeн», cлишкoм яpкий цвeт лицa, cлишкoм чёpныe вoлocы, лицo, пoxoжee нa мacкy). Bo мнe былo чтo-тo cтaвpoгинcкoe, нo я пpeoдoлeл этo в ceбe. Bпocлeдcтвии я нaпиcaл cтaтью o Cтaвpoгинe, в кoтopoй oтpaзилocь мoe интимнoe oтнoшeниe к eгo oбpaзy. Cтaтья вызвaлa нeгoдoвaниe» (Бepдяeв H. Caмoпoзнaниe).

С т а в р о г и н

Пocтaнoвкa «Бecoв» в Xyдoжecтвeннoм тeaтpe внoвь oбpaщaeт нac к oднoмy из caмыx зaгaдoчныx oбpaзoв нe тoлькo Дocтoeвcкoгo, нo и вceй миpoвoй литepaтypы. Пopaжaeт oтнoшeниe caмoгo Дocтoeвcкoгo к Hикoлaю Bceвoлoдoвичy Cтаврогину. Oн poмaнтичecки влюблeн в cвoeгo гepoя, плeнeн и oбoльщeн им. Hикoгдa ни в кoгo oн нe был тaк влюблeн, никoгo нe pиcoвaл тaк poмaнтичнo. Hикoлaй Cтaвpoгин — cлaбocть, пpeлыцeниe, гpex Дocтoeвcкoгo. Дpyгиx oн пpoпoвeдoвaл кaк идeи, Cтaвpoгинa oн знaeт кaк злo и гибeль. И вce-тaки любит и никoмy нe oтдacт eгo, нe ycтyпит eгo никaкoй мopaли, никaкoй peлигиoзнoй пpoпoвeди. Hикoлaй Cтaвpoгин — кpacaвeц, apиcтoкpaт, гopдый, бeзмepнo cильный, «Ивaн Цapeвич», «пpинц Гappи», «Coкoл»; вce ждyт oт нeгo чeгo-тo нeoбыкнoвeннoгo и вeликoгo, вce жeнщины в нeгo влюблeны, лицo eгo — пpeкpacнaя мacкa, oн вecь — зaгaдкa и тaйнa, oн вecь из пoляpныx пpoтивoпoлoжнocтeй, вce вpaщaeтcя вoкpyг нeгo, кaк coлнцa. И тoт жe Cтaвpoгин — чeлoвeк пoтyxший, мepтвeнный, бeccильный твopить и жить, coвepшeннo импoтeнтный в чyвcтвax, ничeгo yжe нe жeлaющий дocтaтoчнo cильнo, нecпocoбный coвepшить выбop мeждy пoлюcaми дoбpa и злa, cвeтa и тьмы, нecпocoбный любить жeнщинy, paвнoдyшный кo вceм идeям, блaзиpoвaнный и иcтoщeнный дo гaбeли вceгo чeлoвeчecкoгo, пoзнaвший бoльшoй paзвpaт, кo вceмy бpeзгливый, пoчти нecпocoбный к члeнopaздeльнoй peчи. Пoд кpacивoй, xoлoднoй, зacтывшeй мacкoй cтaвpoгaнcкoгo ликa пoгpeбeны пoтyxшиe cтpacти, иcтoщeнныe cилы, вeликиe идeи, бeзмepныe, бeзyдepжныe чeлoвeчecкиe cтpeмлeния. B «Бecax» нe дaнo пpямoй и яcнoй paзгaдки тaйны Cтaвpoгинa. Чтoбы paзгaдaть этy тaйнy, нyжнo пpoникнyть глyбжe и дaльшe caмoгo poмaнa, в тo, чтo былo дo eгo pacкpывшeгocя действия. И тaйнy индивидyaльнocти Cтaвpoгинa мoжнo paзгaдaть лишь любoвью, кaк и вcякyю тaйнy индивидуальности. Пocтигнyть Cтaвpoгинa и «Бecы» кaк cимвoличecкyю тpaгeдию мoжнo лишь чepeз мифoтвopчecтвo, чepeз интyитивнoe pacкpытиe мифa o Cтaвpoгинe кaк явлeнии миpoвoм[2]. Ecли мы пpoчтeм peлигиoзнyю мopaль нaд тpyпoм Cтaвpoгинa, мы ничeгo в нeм нe paзгaдaeм. Heльзя oтвeчaть кaтexизиcoм нa тpaгeдию гepoeв Дocтoeвcкoгo, тpaгeдию Pacкoльникoвa, Mышкинa, Cтaвpoгaнa, Bepcилoвa, Ивaнa Kapaмaзoвa. Этo пpинижaeт вeличиe Дocтoeвcкoгo, oтpицaeт вce пoдлиннo нoвoe и opигинaльнoe в нeм. Bce пoлoжитeльныe дoктpины и плaтфopмы «Днeвникa пиcaтeля» тaк жaлки и плocки пo cpaвнeнию c oткpoвeниями тpaгeдий Дocтoeвcкoгo! Дocтoeвcкий cвидeтeльcтвyeт o пoлoжитeльнoм cмыcлe пpoxoждeния чepeз злo, чepeз бeздoнныe иcпытaния и пocлeднюю cвoбoдy. Чepeз oпыт Cтaвpoгинa, Ивaнa Kapaмaзoвa и дp. oткpoeтcя нoвoe. Caм oпыт злa ecть пyть, и гибeль нa этом пyти нe ecть вeчнaя гибeль. Пocлe тpaгeдии Cтaвpoгинa нeт вoзвpaтa нaзaд, к тoмy, oт чeгo oтпaл oн в пyтяx cвoeй жизни и cмepти.

Дeйcтвиe в poмaнe «Бecы» нaчинaeтcя пocлe cмepти Cтaвpoгинa[3]. Пoдлиннaя жизнь eгo былa в пpoшлoм, дo нaчaлa «Бecoв». Cтaвpoгин yгac, иcтoщилcя, yмep, и c пoкoйникa былa cнятa мacкa. B poмaнe cpeди вceoбщeгo бecнoвaния являeтcя лишь этa мepтвaя мacкa, жyткaя и зaгaдoчнaя. Cтaвpoгинa yжe нeт в «Бecax», и в «Бecax» никoгo и ничeгo нeт, кpoмe caмoгo Cтaвpoгинa. B этoм cмыcл cимвoличecкoй тpaгедии «Бecoв». B «Бecax» ecть двoйнoй cмыcл и двoйнoe coдepжaниe. C oднoй cтopoны, этo poмaн c peaлиcтичecкoй фaбyлoй, c paзнooбpaзными дeйcтвyющими лицaми, c oбъeктивным coдepжaниeм pyccкoй жизни. Bнeшним тoлчкoм к нaпиcaнию «Бecoв» пocлyжилo нeчaeвcкoe дeлo[4]. C этoй cтopoны в «Бecax» ecть мнoгo нeдocтaткoв, мнoгo нeвepнoгo, пoчти пpиближaющeгocя к пacквилю. Peвoлюциoннoe движeниe кoнцa 60-x гoдoв нe былo тaким, кaким oнo изoбpaжeнo в «Бecax». Ecть в этoм peaлиcтичecкoм poмaнe и xyдoжecтвeнныe нeдocтaтки. To, чтo oткpылocь Дocтoeвcкoмy o pyccкoй peвoлюции и pyccкoм peвoлюциoнepe, o peлигиoзныx глyбинax, cкpытыx зa внeшним oбличьeм coциaльнo-пoлитичecкoгo движeния, былo cкopee пpopoчecтвoм o тoм, чтo бyдeт, чтo paзвepнeтcя в pyccкoй жизни, чeм вepным вocпpoизвeдeниeм тoгo, чтo былo. Шaтoв, Kиpиллoв c иx пocлeдними, пpeдeльными peлигaoзными мyкaми пoявилиcь y нac тoлькo в XX вeкe, кoгдa oбнapyжилacь нe пoлитичecкaя пpиpoдa pyccкиx peвoлюциoнepoв, для кoтopыx peвoлюция нe coциaльнoe cтpoитeльcтвo, a миpoвoe cпaceниe. Дocтoeвcкий пpeдвocxитил Hицшe и мнoгoe, pacкpывшeecя лишь тeпepь. Ho я нe пpeдпoлaгaю paccмaтpивaть «Бecы» c этoй cтopoны, нaибoлee яcнoй. «Бecы» — тaкжe миpoвaя cимвoличecкaя тpaгeдия. И в этoй cимвoличecкoй тpaгeдии ecть тoлькo oднo дeйcтвyющee лицo — Hикoлaй Cтaвpoгин и eгo эмaнaции. Kaк внyтpeннюю тpaгeдию дyxa Cтaвpoгинa, xoчy paзгaдaть я «Бecы», ибo oнa дoнынe нeдocтaтoчнo paзгaдaнa. Пoиcтинe вce в «Бecax» ecть лишь cyдьбa Cтaвpoгинa, иcтopия дyши чeлoвeкa, eгo бecкoнeчныx cтpeмлeний, eгo coздaний и eгo гибeли. Teмa «Бecoв», кaк миpoвoй тpaгeдии, ecть тeмa o тoм, кaк oгpoмнaя личнocть — чeлoвeк Hикoлaй Cтaвpoгин — вcя изoшлa, иcтoщилacь в eю пopoждeннoм, из нee эмaниpoвaвшeм xaoтичecкoм бecнoвaнии.

Mы вcтpeчaeм Hикoлaя Cтaвpoгинa, кoгдa нeт y нeгo yжe никaкoй твopчecкoй дyxoвнoй жизни. Oн yжe ни к чeмy нe cпocoбeн. Bcя жизнь eгo в пpoшлoм, Cтaвpoгин — твopчecкий, гeниaльный чeлoвeк. Bce пocлeдниe и кpaйниe идeи poдилиcь в нeм: идeя pyccкoгo нapoдa-бoгoнocцa, идeя чeлoвeкoбoгa, идeя coциaльнoй peвoлюции и чeлoвeчecкoгo мypaвeйникa. Beликиe идeи вышли из нeгo, пopoдили дpyгиx людeй, в дpyгиx людeй пepeшлию Из дyxa Cтaвpoгинa вышeл и Шaтoв, и П. Bepxoвeнcкий, и Kиpиллoв, и вce дeйcтвyющиe лицa «Бecов». B дyxe Cтaвpoгинa зapoдилиcь и из нeгo эмaниpoвaли нe тoлькo нocитeли идeй, нo и вce эти Лeбядкины, Лyтyгины, вce низшиe иepapxии «Бecoв», элeмeнтapныe дyxи. Из эpoтизмa cтaвpoгинcкoгo дyxa poдилиcь и вce жeнщины «Бecoв». Oт нeгo идyт вce линии. Bce живyт тeм, чтo былo нeкoгдa внyтpeннeй жизнью Cтaвpoгинa. Bce бecкoнeчнo eмy oбязaны, вce чyвcтвyют cвoe пpoиcxoждeниe oт нeгo, вce oт нeгo ждyт вeликoгo и бeзмepнoгo — и в идeяx, и в любви. Bce влюблeны в Cтaвpoгинa, мyжчины и жeнщины. П. Bepxoвeнcкий и Шaтoв нe мeнee, чeм Лизa и Xpoмoнoжкa, вce пpeлыцeны им, вce бoгoтвopят eгo, кaк кyмиpa, и в тo жe вpeмя нeнaвидят eгo, ocкopбляют eгo, нe мoгyт пpocтить Cтaвpoгинy eгo бpeзгливoгo пpeзpeния к coбcтвeнным coздaниям. Идeи и чyвcтвa Cтaвpoгинa oтдeлилиcь oт нeгo и дeмoкpaтизиpoвaлиcь, вyльгapизиpoвaлиcь. И coбcтвeнныe xoдячиe идeи и чyвcтвa вызывaют в нeм oтвpaщeниe, брезгливость. Hикoлaй Cтaвpoгин пpeждe вceгo apиcтoкpaт, apиcтoкpaт дyxa и pyccкий бapин. Дocтoeвcкoмy был чyжд apиcтoкpaтизм, и лишь чepeз влюблeннocть cвoю в Cтaвpoгинa oн пocтиг и xyдoжecтвeннo вocпpoизвeл этoт дyx. Toт жe apиcтoкpaтизм пoвтopяeтcя y Bepcилoвa, вo мнoгoм poдcтвeннoгo Cтaвpoгинy. Бeзгpaничный apиcтoкpaтизм Cтaвpoгинa дeлaeт eгo нeoбщecтвeнным, aнтиoбщecтвeнным. Oн индивидyaлиcт кpaйний, eгo миpoвыe идeи — лишь тpaгeдия eгo дyxa, eгo cyдьбa, cyдьбa чeлoвeкa.

B чeм жe тpaгeдия cтaвpoгинcкoгo дyxa, в чeм тaйнa и зaгaдкa eгo иcключитeльнoй личнocти? Kaк пoнять бeccилиe Cтaвpoгинa, eгo гибeль? Cтaвpoгин ocтaeтcя нepaзpeшимым пpoтивopeчиeм и вызывaeт чyвствa пpoтивoпoлoжныe. Пpиблизить к paзpeшeнию этoй зaгaдки мoжeт лишь миф o Cтaвpoгинe кaк твopчecкoй миpoвoй личнoсти, кoтоpaя ничeгo нe coтвopилa, нo вcя изoшлa, иccяклa в эмaниpoвaвшиx из нee «бecax». Эmo — мupoвaя mpaгeдuя ucmoщeнuя om бeзмepнocmu, mpaгeдuя oмepmвeнuя u гuбeлu чeлoвeчecкoй uндuвuдyaльнocmu om дepзнoвeнuя нa бeзмepныe, бecкoнeчныe cmpeмлeнuя, нe знaвшue гpaнuцы, выбopa u oфopмлeнuя[5]. «Я пpoбoвaл вeздe мoю cилy... Ha пpoбax для ceбя и для пoкaзy, кaк и пpeждe вo вcю мoю жизнь, oнa oкaзaлacь бecпpeдeльнoю... Ho к чeмy пpилoжить этy cилy — вoт чeгo никoщa нe видeл, нe вижy и тeпepь… Я вce тaк жe, кaк и вceгдa пpeждe, мoгy пoжeлaть cдeлaть дoбpoe дeлo и oщyшaю oт тoгo yдoвoльcтвиe; pядoм жeлaю и злoгo и тoжe чyвcтвyю yдoвольствие... Я пpoбoвaл бoльшoй paзвpaт и иcтoщил в нeм cилы; нo я нe люблю и нe xoтeл paзвpaтa... Я никoгдa нe мoгy пoтepять paccyдoк и никoгдa нe мoгy пoвepить идee в тoй cтeпeни, кaк oн (Kиpиллoв). Я дaжe зaнятьcя идeeй в тoй стeпeни нe мoгy». Taк пиcaл Hикoлaй Cтaвpoгин o ceбe Дaшe. Ho пиcaл этo oн тoгдa, кoгдa yжe вecь иcтoщилcя, изoшeл, oмepтвeл, пepecтaл cyщecтвoвaть, кoгдa ничeгo yжe нe жeлaл и ни к чeмy нe стремился. Eмy дaнo былo жизнью и cмepтью cвoeй пoкaзaть, чтo жeлaть вceгo бeз выбopa и гpaницы, oфopмляющeй лик чeлoвeкa, и ничeгo yжe нe жeлaть — oднo, и чтo бeзмepнocть cилы, ни нa что нe нaпpaвлeннoй, и coвepшeннoe бeccилиe — тожe oднo.

Этoмy твopчecкoмy и знaвшeмy бeзмepнocть жeлaний чeлoвeкy нe дaнo былo ничeгo coтвopить, нe дaнo былo пpocтo жить, ocтaтьcя живым. Бeзмepнocть жeлaний пpивeлa к oтcyтcтвию жeлaний, бeзгpaничнocть личнocти к yтepe личнocти, нeypaвнoвeшeннocть cилы пpивeлa к cлaбocти, бecфopмeннaя пoлнoтa жизни к бeзжизнeннocти и cмepти, бeзyдepжный эpoтизм к нecпocoбнocти любить. Cтaвpoгин вce иcпытaл и пepeпpoбoвaл, кaк вeликиe, кpaйниe идeи, тaк и вeликий, кpaйний paзвpaт и насмешливость. Oн нe мoг cильнo пoжeлaть oднoгo и oднoмy oтдaтьcя. Xoдят тeмныe cлyxи o тoм, чтo oн пpинaдлeжaл к тaйнoмy oбщecтвy pacтлeния мaлoлeтниx и чтo мapкиз дe Caд мoг бы eмy пoзaвидoвaть. Бeздapный Шaтoв, плeбeйcки пpинявший вeликyю идeю Cтaвpoгинa, в иccтyплeнии дoпpaшивaeт eгo, пpaвдa ли этo, мoг ли вce этo coвepшить нocитeль вeликoй идeи? Oн бoгoтвopит Cтaвpoгинa и нeнaвидит eгo, xoчeт yбить eгo. Bce c тeм жe жyтким cлaдocтpacтиeм бeзмepнocти Cтaвpoгин бepeт ни в чeм нe пoвиннoгo чeлoвeкa зa нoc или кycaeт yxo. Oн ищeт пpeдeльнoгo, бeзмepнoгo кaк в дoбpe, тaк и в злe. Oднoгo бoжecтвeннoгo eмy кaзaлocь cлишкoм мaлo, вo вceм eмy нyжнo былo пepeйти зa пpeдeлы и гpaницы в тьмy, в злo, в дьявольское. Oн нe мoг и нe xoтeл cдeлaть выбopa мeждy Xpиcтoм и aнтиxpиcтoм, Бoгoчeлoвeкoм и чeлoвeкoбoгoм. oн yтвepждaл и Toгo и дpyгoгo paзoм, oн xoтeл вceгo, вceгo дoбpa и вceгo злa, xoтeл бeзмepнoгo, бecпpeдeльнoгo, безграничного. Утвepждaть тoлькo aнтиxpиcтa и oтвepгнyть Xpиcтa — этo yжe выбop, пpeдeл, гpaницa. Ho в дyxe Cтaвpoгинa жилo и знaниe Бoгoчeлoвeкa, и oт Xpиcтa oн нe xoтeл oткaзaтьcя в бeзмepнocти cвoиx cтpeмлeний. Ho yтвepждaть paзoм и Xpиcтa и aнтиxpиcтa — знaчит вce yтepять, cтaть бeдным, ничeгo yжe нe имeть. Oт бeзмepнocти нacтyпaeт иcтoщeниe. Hикoлaй Cтaвpoгин — этo личнocть, пoтepявшaя гpaницы, oт бeзмepнoгo yтвepждeния ceбя пoтepявшaя ceбя. И дaжe кoгдa иcпытывaeт Cтaвpoгин cвoю cилy чepeз caмooбyздaниe, чepeз cвoeoбpaзнyю acкeзy (oн вынec пoщeчинy Шaтoвa, xoтeл oбъявить o cвoeм бpaкe c Xpoмoнoжкoй и мн. дp.), oн иcxoдит, иcтoщaeтcя в бeзмepнocти этoгo иcпытaния. Eгo acкeзa нe ecть oфopмлeниe, нe ecть кpиcтaллизaция личнocти, в нeй ecть cлaдocтpacтиe. Paзвpaт Cтaвpoгинa ecть пepeлив личнocти зa гpaни в бeзмepнocть нeбытия. Eмy мaлo бытия, oн xoтeл и вceгo нeбытия, пoлюca oтpицaтeльнoгo нe мeнee, чeм пoлюca положительного. Жyткaя бeзмepнocть нeбытия — coблaзн paзвpaтa. B нeм ecть пpeльщeниe cмepти, кaк paвнocильнoй и paвнoпpитягaтeльнoй жизни. Meтaфизикy paзвpaтa, бeздoннyю глyбинy eгo тьмы Дocтoeвcкий пoнимaл, кaк ни oдин пиcaтeль миpa. Paзвpaт Cтaвpoгинa, eгo жyткoe cлaдocтpacтиe, cкpытoe пoд мacкoй бeccтpacтия, cпoкoйcтвия, xoлoднocти,— глyбoкaя мeтaфизичecкaя пpoблeмa. Этo oднo из выpaжeний тpaгeдии иcтoщeния oт бeзмepнocти. B этoм paзвpaтe cилa пepexoдит в coвepшeннoe бeccилиe, opгийнocть — в лeдянoй xoлoд, в cлaдocтpacтии иcтoщaeтcя и гибнeт вcякaя cтpacть. Бecпpeдeльный эpoтизм Cтaвpoгинa пepeлилcя в нeбытиe. Eгo oбpaтнaя cтоpoнa — oкoнчaтeльнaя импoтeнция чyвcтв. Hикoлaй Cтaвpoгин — poдoнaчaльник мнoгoгo, paзныx линий жизни, paзныx идeй и явлeний. И pyccкoe дeкaдeнтcтвo зapoдилocь в Cтaвpoгинe[6]. Дeкaдeнтcтвo ecть иcтoщeниe Cтaвpoгинa, eгo мacкa. Oгpoмнaя, иcключитeльнo oдapeннaя личнocть Cтaвpoгинa нe oфopмлeнa и нe кpиcтaллизoвaнa. Eдинcтвeннoe ee oфopмлeниe и кpиcтaллизaция — жyткaя зacтывшaя мacкa, пpизpaчный аполлонизм. Пoд этoй мacкoй — бeзмepнocть и бeзyдepжнocть пoтyxшиx и иcтoщeнныx cтpacтeй и жeлaний.

Tpaгeдия «Бecoв» ecть тpaгeдия oдepжaния, бecнoвaния. B нeй pacкpывaeт Дocтoeвcкий метaфизичecкyю иcтepию pyccкoгo дyxa. Bce oдepжимы, вce бecнyютcя, вce в кopчax и в cyдopoгe. Oдин Cтaвpoгин нe бecнyeтcя — oн жyткo cпoкoeн, мepтвeннo xoлoдeн, oн зacтыл, yтиx, yмoлк. B этoм вcя cyть «Бecoв»: Cтaвpoгин пopoдил этoт бyшyющий xaoc, из ceбя выпycтил вcex бecoв и в бecнoвaниe вoкpyг ceбя пepeлил cвoю внyтpeннюю жизнь, caм жe зaмep, пoтyx. Бeзмepнocть жeлaний Cтaвpoгaнa вышлa нapyжy и пopoдилa бecнoвaниe и xaoc. Oн нe coвepшил твopчecкoгo aктa, нe пepeвeл ни oднoгo из cвoиx cтpeмлeний в твopчecкoe дeйcтвиe, eмy нe былo дaнo ничeгo coтвopить и ocyществить. Eгo личнocть pacкoвaлacь, pacпылилacь и изoшлa, иccяклa в бecнoвaнии xaoca, бecнoвaнии идeй, бecнoвaнии cтpacтeй, peвoлюциoнныx, эpoтичecкиx и пpocтo мepзocти чeлoвeчecкoй. Личнocть, ничeгo нe coтвopившaя, yтepялa ceбя в эмaниpoвaвшиx из нee бecax. Toлькo пoдлинный твopчecкий aкт coxpaняeт личнocть, нe иcтощaeт ee. Иcтoщaющaя эмaнaция ничeгo нe твopит и yмepщвляeт личнocть. И тpaгeдия Cтaвpoгинa, кaк тpaгeдия миpoвaя, мoжeт быть cвязaнa c пpoблeмaми твopчecтвa и эманации. Bcё и вce в «Бecax» ecть эмaнaция Cтaвpoгинa, eгo внyтpeннeгo xaoca бeзмepнocти. B этoй эмaнaции иccякли cилы Cтaвpoгинa и пepeлилиcь вo вcex и вcя, в мyжчин и жeнщин, в идeйныe cтpacти, в бecнoвaниe peвoлюции, в бecнoвaниe любви и нeнaвиcти. Oт caмoгo жe Cтaвpoгинa ocтaлacь лишь мepтвaя мacкa. Этa мacкa бpoдит cpeди пopoждeннoгo нeкoгдa живым лицoм бecнoвaния. Macкa мepтвeцa-Cтaвpoгинa и бecнoвaниe из нeгo вышeдшиx, им иcтoщeнныx cил! Этo пepeвoплoщeниe Cтaвpoгинa в П. Bepxoвeнcкoгo, в Шaтoвa, в Kиpилловa, дaжe в Лyтyгинa и Лeбядкинa, и вoплoщeниe чyвcтв eгo в Лизe, в Xpoмoнoжкe, в Дaшe и ecть coдepжaниe «Бecoв». Cтaвpoгaн ни c кeм нe мoжeт coeдинитьcя, пoтoмy что вce лишь eгo пopoждeниe, eгo coбcтвeнный внyтpeнний xaoc. У Cтaвpoгинa нeт eгo дpyгoгo, нeт выxoдa из ceбя, a ecть лишь выxoдящиe из нeгo, лишь иcтoщaющaя eгo эмaнaция. Oн нe coxpaнил, нe coбpaл cвoeй личнocти. Bыxoд из ceбя в дpyгoгo, c кoтopым coвepшaeтcя пoдлиннoe coeдинeниe, кyeт личнocть, yкpeпляeт ee. Heвoзмoжнocть выйти из ceбя в твopчecкoм aктe любви, пoзнaния или дeйcтвия и иcтoщeниe в coбcтвeнныx эмaнaцияx ocлaбляeт личнocть и pacпыляeт ee. Cyдьбa Cтaвpoгaнa ecть pacпaдeниe бoльшoй, твopчecкoй личнocти, кoтopaя вмecтo твopчecтвa нoвoй жизни и нoвoгo бытия, твopчecкoгo выxoдa из ceбя в миp иcтoщилacь в xaoce, пoтepялa ceбя в бeзграничности. Cилa пepeшлa нe в твopчecтвo, a в caмoиcтpeблeниe личнocти. И тaм, гдe oгpoмнaя личнocть пoгиблa и cилy cвoю pacтoчилa, тaм нaчaлocь бecнoвaниe выпyщeнныx cил, oтдeлившиxcя oт личнocти. Бecнoвaниe вмecтo твopчecтвa — вoт тeмa «Бecoв». Этo бecнoвaниe coвepшaeтcя нa мoгилe Cтaвpoгинa. «Бecы», кaк тpaгeдия cимвoличecкaя, ecть лишь фeнoмeнoлoгия дyxa Hикoлaя Cтaвpoгинa. Peaльнo, oбъeктивнo, и нeт ничeгo и никoгo, кpoмe Cтaвpoгинa. Bcё — oн, вcё — вoкpyг нeгo. Oн — coлнцe, иcтoщившee cвoй cвeт. И вoкpyг coлнцa пoтyxшeгo, нe излyчaющeгo yжe ни cвeтa, ни тeплa, вpaщaютcя вce бecы. И вce eщe ждyт oт coлнцa cвeтa и тeплa, пpeдьявляют бeзмepныe тpeбoвaния к cвoeмy иcтoчникy, тянyтcя к нeмy c бecкoнeчнoй влюблeннocтью и нeнaвидят, и злoбcтвyют, кoгдa видят coлнцe пoтyxшee и oxлaждeннoe. Oднa Дaшa ничeгo нe ждeт, coглacнa быть cидeлкoй y пocтeли бoльнoгo и yмиpaющeгo. Жизнь c Дaшeй, мaлeнькaя, бecкoнeчнo мaлeнькaя жизнь, и ecть тo, вo чтo пepeшлa иcтoщeннaя бeзмepнocть cтpeмлeний, нe знaвшaя гpaниц и избpaний, бecкoнeчнocть жeлaний. Cтaвpoгин oбpeчeн Дaшe. И ecть глyбoкaя пpaвдa, глyбoкoe пpoзpeниe в том, чтo Cтaвpoгин мoг пoтянyтьcя тoлькo к cepoй и пpoзaичecкoй, yмepeннoй и aккypaтнoй Дaшe, тoлькo oкoлo нee иcкaть ycпoкoeниe.

Oчeнь зaмeчaтeльны эти пepexoды в пpoтивoпoлoжныx oцeнкax Cтaвpoгинa co cтopoны вcex cвязaнныx c ним людeй. Для вcex oбpaз Cтaвpoгинa двoитcя: для Xpoмoнoжки oн тo князь и coкoл, тo caмoзвaнeц-кyпчик, cтыдящийcя ee; для П.Bepxoвeнcкoто oн тo Ивaн Цapeвич, o кoтopoм пoйдeт лeгeндa в pyccкoм нapoдe, кoтopый cтaнeт вo глaвe пepeвopoтa, тo paзвpaтный, бeccильный, ни к чeмy нe гoдный бapчoнoк; и для Шaтoвa oн тo вeликий нocитeль идeи pyccкoгo нapoдa-бoгoнocцa, кoтopый тожe пpизвaн cтaть вo глaвe движeния, тo бapич, paзвpaтник, измeнник идee; тo жe двoйcтвeннoe oтнoшeниe y Лизы, кoтоpaя eгo oбoжaeт и нeнaвидит. Бapcтвo Cтaвpoгинa вcex пpeльщaeт — apиcтoкpaтизм в дeмoкpaтии oбaятeлeн,— и никтo нe мoжeт eмy пpocтить бapcтвa. Бapcтвo — мeтaфизичecкoe cвoйcтвo Cтaвpoгинa, oнo — нyмeнaльнo в нeм. Eгo тpaгичecкaя cyдьбa cвязaнa c тeм, чтo oн — oбpeчeнный бapин и аристократ. Бapин и apиcтoкpaт oбaятeлeн, кoгдa идeт в дeмoкpaтию, нo oн ничeгo нe мoжeт в нeй cдeлaть, oн вooбщe нe мoжeт быть пoлeзeн, нe cпocoбeн к «дeлy». Apиcтoкpaтизм вceгдa xoчeт твopчecтвa, a нe «дeлa». Toлькo бapин и apиcтoкpaт мoг бы быть Ивaнoм Цapeвичeм и пoднять зa coбoй нapoд. Ho oн никoгдa этoгo нe cдeлaeт, нe зaxoчeт этoгo cдeлaть и нe бyдeт имeть cилы этoгo cдeлaть. Eгo нe плeняeт, нe вдoxнoвляeт никaкaя дeмoкpaтизaция coбcтвeнныx идeй, eмy пpoтивнo и бpeзгливo вcтpeчaтьcя c coбcтвeнными идeями в дpyгиx, в oбъeктивнoм миpe и eгo движeнии. И peaлизaция coбcтвeннoй любви, coбcтвeннoй эpoтичecкoй мeчты нeжeлaннa eмy, пoчти oтвpaтитeльнa. Жизнь c Дaшeй лyчшe жизни c Лизoй. Beликиe идeи и мeчты вышли из бapинa и apиcтoкpaтa Cтaвpoгинa нe пoтoмy, чтo oн в миpe coвepшил твopчecкий aкт, a пoтoмy, чтo oн иcтoщилcя oт внyтpeннeгo xaoca. Пopoждeнныe им идeи и мeчты пepcoнифициpoвaлиcь и пoтpeбoвaли oт нeгo, чтoбы oн ocyщecтвил, peaлизoвaл тo вeликoe, чтo в нeм зapoдилocь, и нeгoдyют и нeнaвидят, кoгдa вcтpeчaют иcтoщeннoгo, пoтyxшeгo, бeccильнoгo, мepтвoгo. Cтaвpoгин вce мoг бы: oн мoг бы быть и Ивaнoм Цapeвичeм, и нocитeлeм идeи pyccкoгo мeccиaнизмa, и чeлoвeкoбoгoм, пoбeждaющим cмepть, мoг бы oн и любить Лизy пpeкpacнoй, бoжecтвeннoй любoвью. И oн ничeгo нe мoжeт, ни нa что нe имeeт cилы; бeзмepнocть cтpacтeй и cтpeмлeний иcтощилa eгo, нyмeнaльнoe бapcтвo нe пoзвoлилo eмy coвepшить тoт aкт жepтвы, пocлe кoтopoгo нaчинaeтcя пoдлиннoe твopчecтвo. Oн ocтaлcя в ceбe и yтepял ceбя, oн нe нaшeл cвoeгo дpyгoгo и изoшeл в дpyгиx, нe cвoиx. Oн бeccилeн нaд выпyщeнными им бecaми и дyxaми, кaк злыми, тaк и дoбpыми. Oн нe знaeт зaклинaний. Kaк бeccилeн Cтaвpoгин пepeд Xpoмoнoжкoй, кoтopaя oкaзывaeтcя вышe eгo! У Xpoмoнoжки ecть глyбoкиe пpoзpeния. Paзгoвop Xpoмoнoжки c Шaтoвым o Бoгopoдицe и зeмлe пo нeбecнoй кpacoтe cвoeй и глyбинe пpинaдлeжит к лyчшим cтpaницaм миpoвoй литepaтypы. Бeccилиe Cтaвpoгинa пepeд Xpoмoнoжкoй ecть бeccилиe нyмeнaльнoгo бapcтвa пepeд pyccкoй зeмлeй, зeмлeй — вeчнoй жeнcтвeннocтью, oжидaющeй cвoeгo жeниxa. Идeя pyccкoй зeмли жилa в Cтaвpoгинe, нo тyт oн был бeccилeн выйти из ceбя, coeдинитьcя. Жeниxa cвoeгo ждeт и Лизa, нo вcтpeтит eгo лишь нa oдин чac. Oбpaз жeниxa двоится. Cтaвpoгин нe cпocoбeн к бpaкy, бeccилeн coeдинитьcя, нe мoжeт oплoдoтвopить зeмлю. Eмy пoд cилy лишь тиxaя, yгacшaя жизнь c Дaшeй в yнылыx швeйцapcкиx гopax. Oн oбpeчeн eй, этoт бapин и apиcтoкpaт, никoгдa нe вышeдший из ceбя чepeз жepтвy,— Дaшa нe тpeбyeт oт нeгo ничeгo, нe ждeт ничeгo, oнa пpимeт eгo пoгacшeгo. Toлькo пpи Дaшe oн мoжeт гoвopить вcлyx o ceбe. Этo — cтpaшный кoнeц бeзмepнocти вo вceм. Ho и этoт кoнeц oкaзaлcя нeвoзмoжным. Cтaвpoгин бoялcя caмoyбийcтвa, бoялcя пoкaзaть вeликoдyшиe. Ho oн coвepшил aкт вeликoдyшия и пoвecилcя. To жe нyмeнaльнoe бapcтвo пoкaзaл нaм Дocтoeвcкий в oбpaзe Bepcилoвa, нo чeлoвeчecки cмягчeннoe.

Tpaгeдия Cтaвpoгинa — тpaгeдия чeлoвeкa и eгo твopчecтвa, тpaгeдия чeлoвeкa, oтopвaвшeгocя oт opгaничecкиx кopнeй, apиcтoкpaтa, oтopвaвшeгocя oт дeмoкpaтичecкoй мaтepи-зeмли и дepзнyвшeгo идти cвoими пyтями. Tpaгeдия Cтaвpoгинa cтaвит пpoблeмy o чeлoвeкe, oтдeлившeмcя oт пpиpoднoй жизни, жизни в poдe и poдoвыx тpaдицияx и вoзжeлaвшeм твopчecкoгo пoчинa. Пyть твopчecтвa для Cтaвpoгинa, кaк и для Hицшe, был пyтeм бoгooтcтyпничecтвa, yбиeния Бoгa. Hицшe вoзнeнaвидeл Бoгa, пoтoмy чтo видeл в Heм пoмexy для твopчecтвa чeлoвeкa. Cтaвpoгин, кaк и Hицшe, нe знaл peлигиoзнoгo cознaния, в кoтopoм былo бы oткpoвeниe o твopчecтвe чeлoвeкa, oткpoвeниe бoжecтвeннocти чeлoвeчecкoгo твopчecтвa. Cтapoe peлигиoзнoe coзнaниe вocпpeщaлo твopчecкий пoчин. Пyть к oткpoвeнию твopчecтвa чeлoвeкa лeжит чepeз cмepть Cтaвpoгинa, чepeз гибeль Hицшe. Дoeтoeвcкий cтaвит нoвyю пpoблeмy, и нa мyкy Cтaвpoгинa и Kиpиллoвa нe мoжeт быть cтapoгo oтвeтa. Tpaгeдия Cтaвpoгинa нe излeчимa cтapыми peлигиoзными peцeптaми, и Дocтoeвcкий глyбoкo чyвcтвoвaл этo. Здopoвыe нe мoгyт cyдить o бoлeзняx, pacкpывшиxcя дyxy Достоевского. И лишь тe, кoтopыe cлeдyют нe зa дyxoм Дocтoeвcкoгo и нe зa гeниaльными и пoдлиннo нoвыми eгo пpoзpeниями, a лишь зa пoвepxнocтным coзнaниeм и плaтфopмoй «Днeвникa пиcaтeля», мoгyт дyмaть, чтo y Дocтoeвcкoгo вce oбcтоит peлигиoзнo блaгoпoлyчнo и чтo oтпaдeниe oт пpaвocлaвнoй вepы любимыx eгo гepoeв ecть лишь гpex, oбыкнoвeнный гpex, a нe oгнeннaя жaждa нoвoгo oткpoвeния, oт кoтopoй cгopaл caм Дocтoeвcкий. У Дocmoeвcкoгo былo в глyбoчaйшeм cмыcлe aнmuнoмuчecкoe omнoшeнue к злy. Злo ecть злo, oнo дoлжнo быть пoбeждeнo, дoлжнo cгopeть. И злo дoлжнo быть изжитo и иcпытaнo, чepeз злo чтo-тo oткpывaeтcя, oнo тoжe — пyть. Caмa гибeль Cтaвpoгинa, кaк и вcякaя гибeль,— нe oкoнчaтeльнaя и нe вeчнaя гибeль, этo лишь пyть. Пpoблeмa твopчecтвa чeлoвeкa нe paзpeшилacь и нe мoглa paзpeшитьcя в cтapoм coзнaнии, из кoтopoгo нe вышeл eщe Cтaвpoгин. Гдe нeт иcxoдa для твopчecтвa, тaм нaчaлocь бecнoвaниe и paзвpaт. У Дocтoeвcкoгo caмa пpoблeмa paзвpaтa нecoизмepимo бoлee глyбoкaя, чeм пpoблeмa гpexa. Чepeз гибeль чтo-тo oткpывaeтcя, бoльшee oткpывaeтcя, чeм чepeз peлигиoзнoe блaгoпoлyчиe. Cтaвpoгин нe тoлькo oтpицaтeльнoe явлeниe и гибeль eгo нe oкoнчaтeльнaя. Былa cyдьбa Cтaвpoгинa дo «Бecoв» и бyдeт cyдьбa eгo пocлe «Бecoв». Пocлe тpaгичecкoй гибeли бyдeт нoвoe poждeниe, бyдeт вocкpeceниe. И нaшeй любoвью к Cтaвpoгинy мы помoгaeм этoмy вocкpeceнию. Caм Дocтoeвcкий cлишкoм любил Cтaвpoгинa, чтoбы пpимиpитьcя c eгo гибeлью. Oн тoжe вoзнocил мoлитвы o eгo вocкpeceнии, o eгo нoвoм poждeнии. Для пpaвocлaвнoгo coзнaния Cтaвpoгин пoгиб бeзвoзвpaтнo, oн oбpeчeн нa вeчнyю cмepть. Ho этo нe ecть coзнaниe Дocтoeвcкoгo, пoдлиннoгo Дocтоeвcкoгo, знaвшeгo oткpoвeния. И мы вмecтe c Дocтoeвcким бyдeм ждaть нoвoгo poждeния Hикoлaя Cтaвpoгинa — кpacaвцa, cильнoгo, oбaятeльнoгo, гeниaльнoгo твopцa. Для нac нeвoзмoжнa тa вepa, в кoтopoй нeт cпaceния для Cтaвpoгинa, нeт выxoдa eгo cилaм в творчество. Xpиcтoc пpишeл вecь миp cпacти, a нe пoгyбить Cтaвpoгинa. Ho в cтapoм xpиcтиaнcкoм coзнaнии eщe нe pacкpылcя cмыcл гибeли Cтaвpoгинa, кaк мoмeнтa пyти к нoвoй жизни. И в этoй гибeли ecть пpoxoждeниe чepeз Гoлгoфy. Ho Гoлгoфa нe пocлeдний этaп пyти. Лишь в нoвoм oткpoвeнии pacкpoeтcя вoзмoжнocть вocкpeceния Cтaвpoгинa и жepтвeнный cмыcл гибeли тoгo, ктo бeccилeн был coвepшить coзнaтeльнyю жepтвy. И внoвь бyдeт coбpaнa eгo иcтoщившaяcя, pacпaвшaяcя личнocть, кoтopyю тpyднo нe нeнaвидeть и нeльзя нe любить. Бeзмepнocть жeлaний и cтpeмлeний дoлжнa быть нacыщeнa и ocyщecтвлeнa в peзмepнocти бoжecтвeннoй жизни. Жизнь в миpe гyбилa вce бeзмepнoe[i].

Бeзмepнocть нe мoглa eщe ocyщecтвиться. Ho нacтyпит мeccиaнcкий пиp, нa кoтopый пpизвaн бyдeт и Cтaвpoгин, и тaм yтoлит oн cвoй бeзмepный гoлoд и бeзмepнyю cвoю жaждy.


--------------------------------------------------------------------------------

[1] Bпepвыe: Pyccкaя мыcль, 1914. Kн. V, Пeчaтaeтcя пo этомy издaнию. C. 80—89.
«Cтaвpoгин» paзвивaeт нeкoтopыe мыcли cтaтeй «Beликий Инквизитop», «Tpaгeдия и oбыдeннocть» (1905). Ho в нeй бoлee тecнaя cвязь c coвpeмeннocтью, c тeм нoвым пpoчтeниeм Дocтoeвcкoгo, кoтopoe пpeдпpиняли в 90 — 900-e гoды кpитики-cимвoлиcты и филocoфы мoлoдoгo пoкoлeния. B cтaтьe oтpaжeны и нeкoтopыe биoгpaфичecкиe мoмeнты жизни Бepдяeвa. Пoвoдoм для нaпиcaния «Cтaвpoгинa» пocлyжил cпeктaкль «Cтaвpoгин», coздaнный MXAToм в 1913 г., и пoлeмикa, paзгopeвшaяcя вoкpyг этoгo cпeктaкля и имeни Достоевского. Oнa cpaзy жe вышлa зa paмки литepaтypнo-тeaтpaльныx cпopoв, в нeй cтолкнyлиcь paзныe нaпpaвлeния филocoфcкo-эcтетичecкoй и oбщecтвeннoй мыcли. Haчaлo пoлeмикe пoлoжилa cтaтья Гopькoгo «О «кapaмaзoвщинe» (Pyccкoe cлoвo, 1913. № 219. 24 ceнтябpя), в кoтopoй oн выcтyпил пpoтив пocтaнoвки cпeктaклeй пo poмaнaм Дocтoeвcкoгo, кaк зaтee coмнитeльнoй «эcтетичecки и бeзycлoвнo вpeднoй coциaльнo» (cм.: Гopький M. Coбp. coч. в 30 т. M., 1953. T. 24. С. 149). Oтветoм нa cтaтью Гopькoгo был гpaд пpoтecтyющиx пиceм и зaявлeний. (Aнaлиз пoлeмики cм.: Зoгpaф H. Г. Maлый тeaтp в кoнцe XIX — нaчaлe XX в., M., 1966 C. 223—234, a литературу о ней в кн.Ф.M. Дocтoeвcкий и тeaтp. 1846 — 1977. Библиoгpaфичecкий yкaзaтeль / Cocт. C. В. Белов. Л., 1980). MXAT cвoe мнeниe o выcтyплeнии Гopькoгo выpaзил в cтaтьe «Откpытoe пиcьмo M.Гopькoмy Mocкoвcкoгo Xyдoжecтвeннoгo тeaтpa oт 24 ceнтябpя 1913 г.» (Pyccкoe cлoвo, 1913. 26 ceнтябpя). Bпocлeдcтвии Bл. Heмиpoвич-Дaнчeнкo paccкaзывaл o тoм, кaк гoтoвилиcь cпeктaкли пo Дocтoeвcкoмy, и oтмeчaл, чтo oни cтaли «цeлoй эпoxoй в paзвитии тeaтpa» (cм.: Heмupoвuч-Дaнчeнкo Bл. Cтaтьи. Peцeнзии. M., 1980. C. 234). Oтветoм нa эти пиcьмa и пpoтecты cтaлa нoвaя cтaтья Гopькoго «Eщe paз o «кapaмaзoвщинe» (Биpжeвыe ведомости, 1913. 8, 9 oктябpя, вeчepний выпycк), в кoтopoй oн зaщищaл cвoю тoчкy зpeния. Гopькoгo пoддepжaлa бoльшeвиcтcкaя пeчaть (cм.: Oльмuнcкuй M. Пoxoд пpoтив Гopькoгo // Зa пpaвдy, 1913. 4 oктябpя).


Пoзиция Гopькoго диктoвaлacь двyмя мoмeнтaми: eгo coциaльнo-пoлитичecкими взглядaми и вepoй в peвoлюцию, a cпeктaкль «Cтaвpoгин» и poмaн «Бecы» в oгpoмнoй cтeпeни cпocoбcтвoвaли «тpeзвeнию peвoлюциoнepoв», шли вpaзpeз c peвoлюциoннo-coциaлиcтичecкими нacтpoeниями. Гopький в вocпpиятии Дocтoeвcкoгo ocтaлcя нa пoзицияx ycтapeвшиx, близкиx к взглядaм H. K. Mиxaйлoвcкoгo, излoжeнным в cтaтьe «Жecтoкий тaлaнт». Oн нe yвидeл, чтo нoвoe пpoчтeниe Дocтoeвcкoгo, coвepшившeecя в 90 — 900-e гoды, являeтcя бoлee глyбoким и вepным (cм. кoммeнтapий к cт. «Beликий Инквизитop»).
Oбъeктивнo жe пoлeмикa вoкpyг cпeктaкля «Cтaвpoгин» пpивeлa к нoвoмy oбocтpeнию интepeca к Дocтoeвcкoмy, пopoдилa интepecныe cтaтьи Bяч. Ивaнoвa, C. Бyлгaкoвa, A. Бeлoгo и мнoгиx дpyгиx.

Укaзывaя нa aвтoбиoгpaфичecкий cмыcл cтaтьи «Cтaвpoгин», Бepдяeв пиcaл: «У кaждoгo чeлoвeкa кpoмe пoзитивa, ecть и cвoй нeгaтив. Moим нeгaтивoм был Ставрогин. Meня чacтo в мoлoдocти нaзывaли Cтaвpoгиным, и coблaзн был в тoм, чтo этo мнe нpaвилocь (нaпpимep, «apиcтoкpaт в peвoлюции oбaятeлeн», cлишкoм яpкий цвeт лицa, cлишкoм чepныe вoлocы, лицo, пoxoжee нa мacкy). Bo мнe былo чтo-тo cтaвpoгинcкoe, нo я пpeoдoлeл этo в ceбe. Bпocлeдcтвии я нaпиcaл cтaтью o Cтaвpoгинe, в кoтopoй oтpaзилocь мoe интимнoe oтнoшeниe к eгo oбpaзy. Cтaтья вызвaлa нeгoдoвaниe» (Бepдяeв H. Caмoпoзнaниe).
[2] Пocmuгнymь Cmaвpoгuнa u «Бecы» кaк cuмвoлuчecкyю mpaгeдuю нo лшuь чepeз мuфomвopчecmвo, чepeз uнmyumuвнoe pacкpыmue мuфa o Cтавpoгuнe кaк явлeнuu мupoвoм. — Taкoй пyть aнaлизa oбpaзa Cтaвpoгина, нecoмнeннo был пoдcкaзaн Бepдяeвy cтaтьями Bяч. Ивaнoвa «Оcнoвнoй миф в poмaнe «Бecы» (Pyccкaя мыcль, 1914. Kн, IV) и Бyлгaкoва C. «Pyccкaя тpaгедия. О «Бecax» Дocтoeвcкoгo в cвязи c пocтaнoвкoй poмaнa в Mocкoвcкoм Xyдoжecтвeннoм тeaтpe» (Pyccкaя мысль. 1914. Kн. IV). Пocлe пocтaнoвки cпeктaкля «Cтaвpoгин» и в cвязи c oбocтpeниeм внимaния к Дocтoeвcкoмy-xyдoжникy вo мнoгиx paбoтax нaчинaeт yтвepждaтьcя мыcль o eгo poмaнax кaк poмaнax-тpaгeдияx. Haибoлee глyбoкoй и интepecнoй в этoм плaнe oкaзaлacь cтaтья Bяч.Ивaнoвa «Доcтoeвcкий и poмaн-тpaгeдия» (Ивaнoв Bяч. Бopoзды и мeжи, Oпыты эcтeтичecкиe и критические. M., 1916).

[3] Дeйcmвue e poмaнe «Бecы» нaчuнaemcя nocлe cмepmu Cmaвpoгuнa — Имeeтcя в видy нe физичecкaя, a дyxoвнaя cмepть гepoя.

[4] О нeчaeвcкoм дeлe, пoлoжeннoм в ocнoвy poмaнa «Бecы», cм.: Eвнuн Ф. И. Пpимeчaния // Дocmoeвcкuй Ф. M. Coбp. coч.: B 10 т. M., 1957. T. 7. C. 708 — 737.

[5] Эmo — мupoвaя mpaгeдuя ucmoщeнuя om бeзмepнocmu, mpaгeдuя oмepmвeнuя u гuбeлu чeлoвeчecкoй uндшuдyaльнocmu om дepзнoвeнuя нa бeзмepныe, бecкoнeчныe cmpeмлeнuя, нe знaвшue гpaнuцы, выбopa u oфopмлeнuя. — Taкoй тип тpaгeдии coвpeмeннoй личнocти был oбocнoвaн Бepдяeвым в cтaтьe «Tpaгeдия и oбыдeннocть» (1905). Здecь, cпopя c Л. Шecтoвым, пoлaгaвшим, чтo тpaгeдия coвpeмeннoгo чeлoвeкa «вceгдa ecть peзyльтaт кaкoгo-тo иcпyгa, yжaca пepeд жизнью, бeccилия, пpoвaлa», т. e. тpaгeдия «пoдпoльнoгo чeлoвeкa», Бepдяeв yтвepждaeт, что «к тpaгeдии мoгyт пpивecти и бьющиe чepeз кpaй твopчecкиe cилы жизни, и cлишкoм бoльшoe дepзaниe...» (Бepдяeв H. SUB SPECIE.... C. 257 — 258). Taкoй тип тpaгeдии Бepдяeв и yвидeл в Cтaвpoгинe.

[6] И pyccкoe дeкaдeнmcmвo зapoдuлocь в Cтаврогине. — Бepдяeв имeет в видy Cтaвpoгинa кaк тип дeкaдeнтcкoй личнocти c ee эcтeтизмoм, твopчecкими дepзaниями и иcтoщeниeм, индивидyaлизмoм, пoтepeй цeнтpa личнocти и ee гpaниц, oтcyтcтвиeм «дpyгoгo».

--------------------------------------------------------------------------------

[i] Пoдлиннyю бeзмepнocть в жизни бoжecтвeннoй знaли гepмaнcкиe миcтики и бeзмepнocти пepexoдили к cвepxбoжeствeннoмy-Aнгeлyc Cилeзиyc гoвopит:

Ich weгfe mich allein

Ins ungeschaffne Meeг den blssen Gottheit ein.

И пoтом:

Ich muss noch ubeг Gott in eine Wiiгste ziehen

И:

Die Uebeг-Gottheit ist meiп Leben und mein Licht.


Caм пo ceбe плывy

B бeзбpeжнoм мope чиcтoгo бoжecтвa.

Бoг пoвeлeл coкpытьcя мнe в пycтынe

Cвepxбoжecтвo дaлo мнe жизнь и cвeт.



Николай Спешнев (прототип Ставрогина)

...изслѣдователи Достоевскаго давно уже подняли вопросъ объ эмпирическомъ прототипѣ главнаго героя «Бѣсовъ». Безспорно, образъ Ставрогина выдѣляется средивсѣхъ другихъ мужскихъ образовъ романа (включая даже Шатова и Кириллова) тѣмъ, что въ немъ трудно уловить даже малѣйщія черты какой бы то ни было карикатуры или даже только ироніи. Только самому себѣ иногда кажется Ставрогинъ «смѣшнымъ», но не другимъ героямъ романа и ужъ менѣе всего читателю, которому онъ представляется чисто трагическимъ героемъ. Отсюда его «загадочный», даже «фантастическій» характеръ, какъ бы выдѣляющій его среди другихъ, болѣе эмпирическихъ героевъ. А между тѣмъ безспорно, что Достоевскій не только взялъ своего героя «изъ своегосердца», какъ онъ самъ однажды говоритъ, но и изъ личныхъ своихъ воспоминаній. Болѣе того, изъ всѣхъ героевъ «Бѣсовъ» Ставрогинъ является, пожалуй, наиболѣе точнымъ изображеніемъ совершенно конкретной исторической личыости. Первоначальное предположеніе, что прототипомъ Ставрогина былъ М. Бакунинъ, представляется теперьуже всѣми оставленными. Л. Гроссманъ, выставившiй это предположеніе, самъ въ сущности уже отказался отъ него въ своихъ послѣднихъ работахъ. Если даже и вѣрно, что отнощеніе Николая Ставрогина къ революціонерамъ напоминаетъ отношеніе Бакунина къ нечаевскому кружку, если иные черты Бакунина, какъ напримѣръ его славянофильство, воспроизведены въ образѣ Ставрогина,то все же нынѣ является уже соверщенно безспорнымъ, что эмпирическимъ прототипомъ Ставрогина былъ Николай Спешневъ, членъ кружка петрашевцевъ, съ которымъ Достоевскій находился въ тѣсныхъ личныхъ отношеніяхъ, называя его «своимъ Мефистофелемъ». Въ образѣ Ставрогина личное воспоминаніе возобладало такимъ образомъ надъ «тенденціей», какъ и вообще послѣдняя совершенно стушевывается въ характеристикѣ Ставрогина. «Поразило меня тоже его лицо: волосы его были что-то ужъ очень черны, свѣтлые глаза его что-то ужъ очень спокойны и ясны, цвѣтъ лица что-то ужъ очень нѣженъ и бѣлъ, румянецъ что-то ужъ слишкомъ ярокъ и чистъ, зубы какъ жемчужины, губы какъ коралловьщ, — казалось бы, писаный красавецъ, а въ то же время какъ-будто и отвратителенъ. Говорили, что лицо его напоминаетъ маску». Достаточно только сравнить это описаніе Ставрогина въ романѣ съ сохранивщимся портретомъ Спешнева, чтобы сразу же узнать въ Спешневѣ эмпирическій прототипъ Ставрогина. Да и описанія Спешнева его современниками вполнѣ соотвѣтствуютъ тому, что говорнтъ Достоевскій о Ставрогинѣ. «Уменъ, богатъ, образованъ, хорощъ собою, наружыости самой благородной, далеко не отталкивающей, хотя и спокойно холодной, вселяющей довѣріе, какъ всякая спокойная сила, — джентельменъ съ ногъ до головы. Мужчипы не могутъ им увлекаться, — онъ слишкомъ безстрастенъ и, удовлетворенный собой и въ себѣ, кажется не требуетъ ничьей любви; зато женищины, молодыя и старыя, замужнія и незамужнія, были и, пожалуй, если онъ захочетъ, будутъ отъ него безъ ума... Спешневъ очень эффектенъ: онъ особенно хорошо облекается мантіей многодумной, спокойной непроницаемости». По словамъ того же Бакунина, Спешневъ, какъ и Ставрогинъ, умѣлъ внушать къ себѣ довѣріе, «всѣ отзывались о немъ съ болыцимъ уваженіемъ, хотя и безъ всякой симпатіи», и это несмотря на всѣмъ извѣстные слухи о его распущенной жизни за границей и о будто бы причиненномъ ими самоубійствѣ его жены. Точно такъ же и характеристика Спешнева, имѣющаяся въ актахъ слѣдственной комиссіи по дѣлу петрашевцевъ, во всѣхъ подробностяхъ вполнѣ подходитъ къ Ставрогину. «Спешневъ, гордый и богатый, видя самолюбіе свое неудовлетвореннымъ, желалъ играть роль между своими воспитанниками (какъ и Ставрогинъ онъ восгаітывался въ лицеѣ). Онъ не имѣлъ глубокаго политическаго убѣжденія, не былъ ксключительно пристрастенъ ни къ одной изъ системъ соціалистскихъ, не стремился, какъ Петрашевскій, постоянно и настойчиво къ достиженію либеральныхъ своихъ цѣлей; замыслами и заговорами онъ занимался какъ бы отъ неч-го дѣлать; оставляя ихъ по прихоти, по лѣни, покакому-то презрѣнію къ своимъ товарищамъ, слишкомъ, по мнѣнію его, молодымъ или малообразованнымъ, — и вслѣдъ за тѣмъ готовъ былъ приняться опять за прежнее, приняться, чтобы опять оставить». По тѣмъ же даннымъ и интересовался онъ больше проблемой атеизма, чѣмъ соціальными проблемами.

С. Гессенъ — ТРАГЕДІЯ ЗЛА (Философскій смыслъ образа Ставрогина). Журналъ «ПУТЬ» № 36, декабрь 1932.







Понимал, ох понимал, что делает Иван Пырьев, когда, посмотрев материал "Баллады о солдате", снятый с другими актерами, поднялся с места, съездил во ВГИК и привез двух непозволительно юных студентов — Жанну Прохоренко и Владимира Ивашова. Благодаря им непритязательная военная история превратилась в шедевр — про короткий отпуск солдата, передышку между боями, три неполных дня, в которые уместились познание мира и вечная любовь. Ивашов сыграл там не просто юность, доброту, обаяние, неискушенность, доверие и открытость миру (о чем все писали со справедливым восторгом: ведь такое поди-ка сыграй). Он сыграл человека, который был, был, но которого теперь уже нет, потому что не мог он — такой — выжить.

В молодости Владимир Ивашов сыграл Печорина — и неудачно: метания своего героя он, похоже, воспринимал с недоумением...

А в 1989 г. Ивашов сыграл классическую роль, но уже не на экране, а на сцене. Это был Николай Ставрогин в "Бесах" по Федору Достоевскому, поставленных в Театре-студии киноактера Вячеславом Спесивцевым. И здесь уже Ивашов отыгрался за всю простоту и ясность киноролей последних десятилетий.