суббота, 31 декабря 2011 г.

ДИРИЖЁРЫ: — Hermann Abendroth conducts Beethoven's Ninth Symphony at the "Spring Festival" in Prague, 1951.



«Вот на таком изысканном (в силу своей редкости) новогоднем подарке мы и закончим этот насыщенный 2011 год... Герман Абендрот и Девятка Бетховена — мощный музыкальный тандем (модное нынче слово), тягаться с которым практически никому не под силу. А именно эта запись — лучшая у Маэстро (а послушал я все доступные у него, т.ч. мне есть, с чем сравнивать...). Сейчас скажу, наверное, ересь, НО пусть фуртвенглерофилы (к коим я отношу и себя) трепещут — Герман Палыч переплюнул Вильгельма Адольфовича абсолютно по всем позициям этой записью с Чехами! Настолько напряженной, вдумчивой и могучей записи я не припомню ни у Фурта, ни у самого же Абендрота... Браво! Браво! БРАВО! Кстати, поют по-чешски...

А теперь, дорогие друзья, позвольте Вас поздравить с наступающим Новым Годом! Уходящий год был насыщенным как для сайта, так и для каждого из нас. На сайте было сделано много шагов в сторону либерализации и открытости... Была отменена обязательная регистрация, система штрафов "за молчание", максимально расширена доступность сайта для пользователей. У каждого в жизни тоже что-то произошло... У кого-то родился ребёнок, кто-то женился/вышел замуж, развёлся, кто-то переехал жить в другую страну, кто-то был в отпуске на незабываемом отдыхе, кто-то встретил свою любовь... Да хотя бы то, что мы все накинули по году... И не важно, что кому-то 15 или 25, или 40, или 60... Важно то, что нас всех здесь объединяет одна общая и неразлучная любовь к МУЗЫКЕ!

Хотелось бы Вам пожелать в Новом Году, дорогие друзья, ТЕРПЕНИЯ, ЗДОРОВЬЯ и ЛЮБВИ!

С глубочайшим уважением к каждому...» — "Rare classical music"


П Е С Н Ь   Р А Д О С Т И

            И з   Ш и л л е р а

Радость, первенец творенья,
Дщерь великого Отца,
Мы, как жертву прославленья,
Предаем тебе сердца!
Все, что делит прихоть света,
Твой алтарь сближает вновь,
И душа, тобой согрета,
Пьет в лучах твоих любовь!

            Х о р

      В круг единый, Божьи чада!
      Ваш Отец глядит на вас!
      Свят Его призывный глас,
      И верна Его награда!

Кто небес провидел сладость,
Кто любил на сей земли,
В милом взоре черпал радость, —
Радость нашу раздели.
Все, чье сердце сердцу друга
В братской вторило груди;
Кто ж не мог любить,— из круга
Прочь с слезами отойди!..

            Х о р

      Душ родство! о, луч небесный!
      Вседержащее звено!
      К небесам ведет оно,
      Где витает Неизвестный!

У грудей благой природы
Все, что дышит, Радость пьет!
Все созданья, все народы
За собой она влечет;
Нам друзей дала в несчастье —
Гроздий сок, венки харит,
Насекомым — сладострастье,
Ангел — Богу предстоит.

            Х о р

      Что, сердца, благовестите?
      Иль Творец сказался вам?
      Здесь лишь тени — солнце там,
      Выше звезд Его ищите!..

Душу Божьего творенья
Радость вечная поит,
Тайной силою броженья
Кубок жизни пламенит;
Травку выманила к свету,
В солнцы — хаос развила
И в пространствах — звездочету
Неподвластных — разлила!

            Х о р

      Как миры катятся следом
      За вседвижущим перстом,
      К нашей цели потечем —
      Бодро, как герой к победам!

В ярком истины зерцале
Образ Твой очам блестит;
В горьком опыта фиале
Твой алмаз на дне горит.
Ты, как облак прохлажденья,
Нам предходишь средь трудов,
Светишь утром возрожденья
Сквозь расселины гробов!

            Х о р

      Верьте правящей деснице! —
      Наши скорби, слезы, вздох
      В ней хранятся как залог
      И искупятся сторицей!

Кто постигнет Провиденье?
Кто явит стези Его?
В сердце сыщем откровенье,
Сердце скажет Божество!
Прочь вражда с земного круга!
Породнись душа с душой!

Жертвой мести — купим друга,
Пурпур — вретища ценой.

            Х о р

      Мы врагам своим простили,
      В книге жизни нет долгов;
      Там, в святилище миров,
      Судит Бог, как мы судили!..

Радость грозды наливает,
Радость кубки пламенит,
Сердце дикого смягчает,
Грудь отчаянья живит!
В искрах к небу брызжет пена,
Сердце чувствует полней;
Друга, братья,— на колена!
Всеблагому кубок сей!..

            Х о р

      Ты, чья мысль духов родила,
      Ты, чей взор миры зажег!
      Пьем тебе, великий Бог!
      Жизнь миров и душ светило!

Слабым — братскую услугу,
Добрым — братскую любовь,
Верность клятв — врагу и другу,
Долгу в дань — всю сердца кровь!
Гражданина голос смелый
На совет к земным богам;
Торжествуй святое дело —
Вечный стыд Его врагам.

            Х о р

      Нашу длань к Твоей, Отец,
      Простираем в бесконечность!
      Нашим клятвам даруй вечность!
      Наши клятвы — гимн сердец!

      (Ф. Тютчев. Февраль 1823)


 

ИНТЕРПРЕТАЦИИ: — Franz Schubert & Hans Knappertsbusch.




ШУБЕРТ: — «Chamber Schubert» (Rubinstein, Heifetz; Schnabel; Quator Calvet, Busch-Quartett, Quator Pro Arte; Hoelscher & Engel).








Квартет Буша (нем. Busch-Quartett) — струнный квартет во главе со скрипачом Адольфом Бушем, существовавший в разных составах с 1919 г. до смерти Буша в 1952 г.
Свой первый квартет Буш организовал в 1913 г. в Вене, где он играл первую скрипку в оркестре Венского концертного общества; три других участника квартета — вторая скрипка Фриц Ротшильд, альт Карл Доктор и виолончель Пауль Грюммер — также были солистами этого оркестра, так что квартет получил название квартет Венского концертного общества (нем. Konzertvereinsquartett); из-за начавшейся вскоре Первой мировой войны этот коллектив, однако, быстро распался.
В 1919 г. новый квартет Буша был создан уже в Берлине, где он преподавал в это время. Музыканты квартета последовали за Бушем сперва из Германии в Швейцарию (1927), а затем и в США (1939). Из записей квартета Буша наибольшее признание принесли ему все струнные квартеты Бетховена, записанные с 1932 по 1942 гг. Представляют значительную ценность также записи произведений Шуберта и Брамса. Постоянным партнёром квартета при исполнении фортепианных квинтетов выступал Рудольф Серкин, с квартетом играли также такие музыканты, как Фредерик Терстон, Обри Брейн и Деннис Брейн, Семён Беллисон.

Первая скрипка:
Адольф Буш

Вторая скрипка:
Карл Райц (1919—1921)
Гёста Андреассон (1921—1945)
Эрнест Друкер (1946)
Бруно Штрауман (1946—1952)

Альт:
Эмиль Бонке (1919—1921)
Карл Доктор (1921—1943)
Лотта Хаммершлаг (1944—1945)
Гуго Готтесман (1946—1952)

Виолончель:
Пауль Грюммер (1919—1930)
Герман Буш (1930—1952)

Будапештский квартет (венг. Budapest Vonósnégyes, англ. Budapest Quartet) — венгерско-американский струнный квартет, существовавший в 1917—1967 гг.
Был основан четырьмя солистами оркестра Будапештской оперы. Быстро приобрёл популярность, в 1920 г. предпринял первое европейское турне. В 1938 г. участники квартета эмигрировали в США. В 1940—1962 гг. квартет находился под патронатом Библиотеки Конгресса США, а в последние пять лет своего существования — под патронатом университета Баффало. После 1936 г. все четыре участника квартета были выходцами из России, что дало основания для шутки Яши Хейфеца: «Один русский — это анархист, два русских — это партия в шахматы, три русских — это революция, четыре русских — это Будапештский квартет».
Основу репертуара Будапештского квартета в его поздние годы составляли полный цикл квартетов Бетховена, записанный будапештцами трижды, а также произведения Гайдна, Шуберта, Брамса. В репертуаре квартета особое место занимала музыка венгерских композиторов — Белы Бартока, Золтана Кодаи и др.

Первая скрипка:
Эмиль Хаузер (1917—1932)
Иосиф Ройзман (1932—1967)

Вторая скрипка:
Альфред Индиг (1917—1920)
Имре Погань (1920—1927)
Иосиф Ройзман (1927—1932)
Саша Шнайдер (1932—1944)
Эдгар Ортенберг (1944—1949)
Джек Городецкий (1949—1955)
Саша Шнайдер (1955—1967)

Альт:
Иштван Иполи (1917—1936)
Борис Кройт (1936—1967)

Виолончель:
Гарри Сон (1917—1930)
Миша Шнайдер (1930—1967)

четверг, 29 декабря 2011 г.

ТЕЛЕГРАММА: — ПОЗДРАВЛЯЮ РОЖДЕСТВОМ = ПРЕЗЕРВАТИВ -


Под грустное мычание
Под бодрое рычание
Под дружеское ржание рождается на свет
Большой секрет для маленькой для маленькой такой компании
Для скромной такой компании
Огромный такой секрет

Юнна Мориц











ГОЛОСА: — Lauritz Melchior singt Richard Wagner.




вторник, 27 декабря 2011 г.

ИНТЕРПРЕТАЦИИ: — Anton Bruckner & Hans Knappertsbusch.



К сожалению, Кнаппертсбуш записал только дважды это великое мистическое произведение Антона Брукнера... Тем более, гениальную редакцию Лёве, которую только он и играл до конца своих дней (+ ещё парочка, как оказалось: Йозеф Крипс и Чарльз Адлер, но записи ни того, ни другого на CD никогда не выходили)!!! Почему такая несправедливость по отношению к нам, слушателям, я не знаю... Но я твёрдо уверен в том, что эти записи - ЛУЧШЕЕ исполнение Девятой симфонии Брукнера на все времена! Более глубокого и вдумчивого исполнения я просто не знаю! Браво, господину Кна, за эти воистину гениальные творения! Недосягаемый исполнительский абсолют! Наслаждайтесь! — Rare classical music

четверг, 22 декабря 2011 г.

ГОЛОСА: — Татьяна Васильевна Доронина — В    к о н т а к т е.











ТЕМА: — Фильм «Отец и сын» (Александр Сокуров, 2003).


к л и к а б е л ь н ы й  С о к у р о в  (на-астоящий полковник!)



СИМВОЛИЗМ: — «Преступление и наказание» Достоевского.
(22.12.2011, первая попытка черновика)


ОБЗОР. Nota Bene (ПН: — эстетические, этические, религиозные и произвольные (от  б а л д ы) толкования  р е а л и с т и ч е с к и - б ы т о в о г о  романа, или несколько танцев "от названия":
1.  ПРЕСТУПЛЕНИЕ;    2.  И;    3.  НАКАЗАНИЕ): ————


NB-от  б а л д ы). Ах, как бы хорошо и выше похвал, кабы роман сей назвался как-нибудь иначе: "Прегрешение и покаяние", например... "Раскаяние и самоограничение как основы национальной жизни", например... ну, и — конечно же! — "Что делать?", "Кто виноват?" или "Родя, мы с тобой!", "Поэма о топоре", "Etc.", например. Или же бы текст сей назывался бы "как кому угодно", то бишь "совокупностью всех мыслимых и немыслимых называний", и уж это-то-то всего и наилучше бы было, ибо как правильнее всех подметил г-н Дугин, текст сей не простой есть, а "основополагающий текст русской истории". А — и: "Следовательно, здесь нет и не может быть ничего случайного, ничего произвольного". А — а: что может быть более произвольного, как не выбор одного произвольного названия из великого множества не менее произвольных (как мыслимых, так и немыслимых)? И — и посему: "Эта книга должна содержать в себе некий таинственный иероглиф, в котором сосредоточена вся русская судьба. Расшифровка этого иероглифа равнозначна познанию непознаваемой русской Тайны." И именно посему же книга эта должна и обязана отныне называться "как кому угодно", например — "Топор".
А и — и даже: не например, а — именно "Топор".

....................................................
....................................................

И ещё — наконец: "Извѣстна забава деревенскихъ дѣвокъ: на тридцати-градусномъ морозѣ предлагаютъ новичку лизнуть топоръ; языкъ мгновенно примерзаетъ и олухъ въ кровь сдираетъ съ него кожу; такъ вѣдь это только на тридцати градусахъ, а на ста-то пятидесяти, да тутъ только палецъ, я думаю, приложить къ топору, и его какъ не бывало еслибы... только тамъ могъ случиться топоръ.... — А тамъ можетъ случиться топоръ? разсѣянно и гадливо перебилъ вдругъ Иванъ Ѳедоровичъ. Онъ сопротивлялся изо всѣхъ силъ чтобы не повѣрить своему бреду и не впасть въ безумiе окончательно.
— Топоръ? переспросилъ гость въ удивленiи.
— Ну да, что станется тамъ съ топоромъ? съ какимъ-то свирѣпымъ и настойчивымъ упорствомъ вдругъ вскричалъ Иванъ Ѳедоровичъ. — Что станется въ пространствѣ съ топоромъ? Quеlle idéе! Если куда попадетъ подальше, то примется, я думаю, летать вокругъ земли, самъ не зная зачѣмъ, въ видѣ спутника. Астрономы вычислятъ восхожденiе и захожденiе топора, Гатцукъ внесетъ въ календарь, вотъ и все." («Чортъ. Кошмаръ Ивана Ѳедоровича.»)

....................................................

А — на конец конца и — уж от себя добавлю, что я, следуя традицио-националистическому походу и подходу г-на Дугина, предлагаю отныне книги Великого Пятикнижия Достоевского, равно как и все другие мылимые и немыслимые Великие Пятикнижия, отныне именовать Моисеевыми Бытие, Исход, Левит, Числа, Второзакооние. — "Ибо есть у вас пять деревьев в раю, которые неподвижны и летом и зимой, и их листья не опадают. Тот, кто познает их, не вкусит смерти." («Евангелие от Фомы», 22)

NB-от  К а р я к и н а, от  Ш е с т о в а,   от  Б а х т и н а, от  С а (в) р а с к и н о й, от  c e t e r a).

....................................................
....................................................




ПЛАН. Nota Bene (ПН: —  р е л и г и о з н о - с и м в о л и ч е с к и й  роман: Бог даёт ПУТЬ, а чёрт — КРЮК): ————

NB-а л ь ф а). С  О  Н  романа:

1. ПУТЬ = "ЯВЬ во СНЕ": — ОТЕЦ и СЫН идут на кладбище к умершему БРАТУ. [Фёдоров]
2. КРЮК = "СОН во СНЕ": — 1) ОТЕЦ и СЫН проходят мимо КАБАКА;  2) СЫН оглядывается на КАБАК (где секут савраску, т. е. — "уездили клячу! надорвалась!");  3) ОТЕЦ уводит СЫНА обратно. [Достоевский]

NB-о м е г а ). Я  В  Ь  романа:

1. КРЮК = "ЯВЬ наЯВУ": — СЫН убивает МАТЬ и соединяется с СЕСТРОЙ для "будущего великого подвига". [Фрейд]
2. ПУТЬ = "СОН наЯВУ": — МАТЬ приносится СЫНОМ и ДОЧЕРЬЮ (человеческими) в жертву в умилостивление ОТЦА. [Достоевский]

(Ф р е й д,  Ф ё д о р о в   и   Д о с т о е в с к и й) + (ПУТЬ и КРЮК в фильме  Т а р к о в с к о г о  «Сталкер»).




"Сталкер" (="Конец фильма") — явный отсыл к проекту "общего дела", "воскрешения предков" русского мыслителя Николая Фёдорова: та же "Записка от неучёных к учёным, духовным и светским, к верующим и неверующим" и тот же ответ на главный вопрос "В чём наша задача?".

Смысловые теги: 1) "Учёный" смотрит на скелеты; 2) (зелёная) бутылка; 3) скулит "Собака"; 4) "Обнимитесь, миллионы!" Бетховена сквозь грохот проходящего поезда; 5) "Мартышка" взгядом двигает стаканы.



Николай Фёдорович Фёдоров
(1829 – 1903)

"Фёдоров — единственное, необъяснимое и ни с чем не сравнимое явление в умственной жизни человечества...
Рождением и жизнью Фёдорова оправдано тыся­челетнее существование России.
Теперь ни у кого на земном шаре язык не повернется упрекнуть нас, что мы не бросили векам ни мысли плодо­витой, ни гением начатого труда...
В одном Фёдорове — искупление всех грехов и преступлений русского народа." — Волынский


ВОПРОС О БРАТСТВЕ, ИЛИ РОДСТВЕ, О ПРИЧИНАХ НЕБРАТСКОГО, НЕРОДСТВЕННОГО, Т.Е. НЕМИРНОГО, СОСТОЯНИЯ МИРА И О СРЕДСТВАХ К ВОССТАНОВЛЕНИЮ РОДСТВА

(Записка от неучёных к учёным, духовным и светским, к верующим и неверующим)

понедельник, 19 декабря 2011 г.

СИЗИГИИ: — Фридрих  Н и ц ш е  &  Николай  Ф ё д о р о в: ——
Преступление и Наказание Родиона Раскольникова.

Меня уносит, душа моя танцует. Ежедневный труд! Ежедневный труд!  Кому быть господином земли?
Месяц холоден, ветер молчит. Ах! Ах! Летали ли вы уже достаточно высоко? Вы плясали: но ноги еще не крылья.
О добрые плясуны, теперь всякая радость миновала: вино прокисло, все кубки разбились, могилы заговорили.
Вы летали недостаточно высоко — теперь заговорили могилы: "Спасите же мертвых! Почему длится так долго ночь? Не опьяняет ли нас луна?"
О высшие люди, спасите же могилы, воскресите трупы! Ах, почему гложет еще червь? Приближается, приближается час, — колокол глухо звучит, сердце еще хрипит, червь еще гложет, червь сердца. Ах! Ах! Мир — так глубок! — Н и ц ш е («Так говорил Заратустра» — Песнь опьянения, 5)





Николай  Ф ё д о р о в: — Мысли об эстетике Ницше

Для Ницше, как ученого, история есть книжка, а не дело, не жизнь; точно так же Ницше, как художнику, известно лишь или мертвое подобие пластических искусств, или только звук и его сочетания, без дела ими вызываемого, ими руководимого. Признавая в пластических искусствах лишь снимок, он вместе с Шопенгауэром видит в музыке полное проявление воли, вещи в самой себе и даже не замечает, что музыка необходимо требует дела, и что только дело всеобщее, регулирующее слепую, рождающую и умерщвляющую силу, может быть полным выражением воли, но уже не как проявления похоти, не как опьянения. Только музыка, соединяющая людей в один хор, в одном общем деле, ускоряющая и облегчающая это дело, может быть названа музыкою действительно содержательною, плодотворною, творческою, хотя еще и искусственною. Высшею же, естественною для сынов человеческих музыкою была бы та, под звуки коей собирались бы рассеянные частицы отцовских тел, слагались бы в их тела и в самих сынах вызывали бы ту силу, которая теперь проявляется в чувственном рождении. Музыка дела всеобщего не только противодействовала бы поглощению последующим предыдущего (сынами отцов), но и выражалась бы в восстановлении предыдущего, отцов.

Ницше можно признать ученым и художником; но нельзя его признать не только сыном человеческим, а даже и человеком в активном смысле. Сознавая себя бессильным противодействовать трагической гибели, он хочет показать, будто сам желает гибели и даже находит в этом какую-то доблесть. Не верх ли это тщеславия и пошлости?!. Христианская же эстетика выражается в осуществлении чаемого и в жизни будущего века.

Чем должна бы быть ницшеанская эстетика?

В противоположность происхождению греческой, т. е. языческой трагедии нужно поставить христианскую трагедию Великого Пятка, Субботы и Воскресения, или Пасхи Страдания и Пасхи Воскресения. Трагедия возникает из плачей и причитаний сынов и дочерей над отцами в их Великие Пятки и Субботы, что, конечно, ничего общего с вакхическим происхождением греческой трагедии не имеет, так как эти оргии надо считать искажением плачей. Когда мы слышим сокрушение людей, не имеющих сынов и дочерей, которые бы их оплакивали, то под оплакиванием разумеется отчитывание и отпевание, т. е. воскрешение.

У Толстого трагическое (преступление в "Крейцеровой сонате") также возникает из духа музыки; а теоретическому (по Ницше) соответствует у Толстого нравственное, но не истинное нравственное, а лишь метафорическое, не действительное воскресение, а только раскаяние, ничего не исправляющее, как у Нехлюдова в "Воскресении". Но что в нем толку, и на что нужно такое бесплодное толстовское воскресение, этот только внутренний переворот в Нехлюдове? Его воскресение показывает человеку, что преступление и даже ошибка непоправимы.
Учение Толстого об искусстве и пример приложения этого учения, данный в его "Воскресении", есть произведение человека, совершенно лишенного философского смысла, человека поразительно легкомысленного. При таком младенческом или ребяческом понимании весны, описанием которой начинается повесть, нельзя понять надлежащим образом и воскресения. Читал Толстой Шопенгауэра и не понял, что воля (Шопенгауэра) есть похоть, особенно сильно проявляющаяся весною; тогда как ученик Шопенгауэра Ницше понял такое значение весны, как видно из следующих слов: "Благодаря опьяняющему напитку, от действия которого речь всех первобытных людей и народов принимала форму гимна, или же благодаря приближению весны, имевшей могущественное влияние на всю природу и внушавшей ей похотливые желания, и пробуждались те соответствующие духу Диониса стремления, которые, будучи напряжены до сильной степени, доводят все субъективное в человеке до полного самозабвения". Дошли до этого самозабвения и Нехлюдов с Катюшей, весною же, и произвели на свет существо, которое, даже не достигнув выхода из самозабвения, лишилось не только сознания, но и жизни. Они же сами пробудились от сна, навеянного Аполлоном, от сна, при коем наслаждались кажущимся, видимостью, и сделались в конце концов Сократами, но не христианами; они пришли к сократовскому воскресению.

В стихотворении Призыв * слова "Брат, проснись!" относятся ко сну аполлоно-вакхическому, к ночи языческой и к дню мнимого воскресения и требуют уже не сократовского воскресения, а действительного. Правда, многим замена воскресения всеобщим воскрешением, т. е. всеми всех, представляется предерзостью, покушением на узурпацию права божественного, несвойственного якобы человеку. Но для разоблачения этого заблуждения достаточно сравнить вспоминаемый тем же Ницше арийский миф о Прометее со сказанием о грехопадении: в первом человек наказывается за присвоение себе божественных свойств; во втором он наказывается за любопытство, за ложь, за обман. И Христос наказывается за присвоение человеку божественных свойств. Но кем наказывается? — Самим же человеком! Если, следовательно, некоторым благочестивым христианам участие в деле воскрешения людей кажется присвоением божественных свойств, то очевидно, что в этом случае христиане становятся язычниками, смешивая Бога христианского с Зевсом, карателем добродетелей и жажды света и знания.

Но те, которые не впадают в такое заблуждение, для тех призыв к пробуждению есть призыв к действительному воскрешению. При таком пробуждении, "когда мы, мертвые, пробуждаемся", т. е. сонные, в аполлоно-вакхическом сне находящиеся, проснемся, тогда-то и рождается вопрос, не решенный ни Ибсеном об отношении Рубека к Ирене, ни автором "Воскресших богов" об отношении Леонардо да Винчи к Джиоконде. Трагическая дилемма, возникающая перед Рубеком и Иреною: невозможность с одной стороны удовлетвориться только подобием жизни в художественном произведении, а с другой — и самою жизнью, если она ограничена только чувственностью, — эта дилемма, конечно, не разрешаемая и слепою силою смертоносной лавины, может быть разрешена силою разумною, сознательным делом всех людей, трудом воскрешения, обращающим слепые влечения в воссозидающие силы, способные создать не подобие только жизни из камня или на полотне, а из праха, в который обращаются живые существа, вернуть к жизни само существо, тех, от кого некогда чувственным путем получили жизнь не удовлетворяющиеся ни чувственным счастием, ни одним художественным подобием жизни. Почему Рубек и Ирена, Леонардо и Джиоконда, создав художественное произведение из камня и на полотне, не довольствуются этим подобием, как мертвым, но и не решаются также дать волю и похоти, слепой и бессознательной? Потому, конечно, что половой акт есть преступление (грех для признающих греховность), грех против знания и самого искусства, как и нынешнее искусство, создание идола, есть грех и против жизни, и против знания; а то и другое есть грех против Бога отцов. Человек в этом акте является орудием слепой силы; он не знает и не управляет ни тем, что предшествовало этому акту, ни тем, что последовало за ним. Плод бессознательного увлечения повторяет в утробной жизни в общих чертах все пороки, представленные животным царством, произведением силы, не управляемой разумом. Явясь на свет, плод будет подобием родителей и предков. Половой грех тогда только будет искуплен, когда дана будет регулятивная форма способности давать подобие себе самим и своим отцам, и тому, что последует за этим актом, т. е.: это будет уже сознательное воспроизведение родителей к жизни бессмертной, а вместе с тем и условие собственного бессмертия. В таком решении, не фатальном, а сознательно-добровольном, и заключается наша, всех сынов человеческих цель, которую так болезненно и страстно искал XIX век. В ней, и только в ней, найдет человечество разрешение своих научных, художественных и нравственных задач.

Само собою понятно, что осуществление такой цели требует соединения теснейшего и непременно родственного, всеобщего и братского соединения, как и самое дело это есть общее для всех и родное, ближайшее для каждого. Только такое дело и может создать союз, т. е. единственно возможную форму умиротворения. Каковы бы ни были трудности задачи, тем не менее уже и прежде, в нашей русской истории бывали примеры объединения безупречного, бескорыстного, совершенно добровольного, хотя бы и кратковременного. Разумеем построение обыденных храмов. Порыв, создавший их, исходил уже не из духа вакхического, не из опьянения и похоти, а из воли в ее чистейшем проявлении, то есть из духа отрезвления; иными словами — из совершенной противоположности тому, как возникали хор и трагедия языческая. Бывали, конечно, и в древней Руси нередкие примеры распрей и побоищ, внушенных дурными страстями, духом опьянения, как, напр., новгородские буйства. Но тем более отрадным явлением было то объединение духовных и физических сил, которое проявлялось при созидании обыденных храмов. Построение их, быть может, также сопровождалось пением (вокальною музыкою), подобно походу к Троице-Сергию в 1892 году, в год 500-летнего юбилея кончины Преподобного Сергия. ** Но благочестивые, целомудренные хоры эти были полною противоположностью вакхическим хорам, превращавшим языческие торжества, дионисии и сатурналии, в безобразные оргии. Таким образом вопрос об обыденных храмах противопоставляется не только случаям массового религиозного экстаза, так называемым "ревивалям" нового времени, но и всем оргиям мира античного и Востока, древнего и нового.

* Здесь подразумевается написанное на мысли Николая Федоровича и помещенное в газете "Дон", 1898 г., в № 84-м стихотворение В. А. Кожевникова:

Призыв

Брат, проснись! зарей багровой
Засиял восток:
К жизни вечной, к жизни новой
Дня зовет пророк
Всех — на подвиг неустанный
Общего труда,
Чтоб настал нам день желанный,
Светлый день, когда
Знаньем движимые силы
И всеобщий труд
Спящим в сумраке могилы
Жизнь воссоздадут,
И, встряхнув оковы тленья
С праха мертвецов,
Возвратит день воскресенья
Сыновьям отцов.

(В. А. К.)

** Конечно, к сожалению, не вся толпа превратилась в хор (вокальный), да она и не могла бы в настоящее время превратиться в хор. Предположение: соединить толпу в построении обыденного храма Троицы на Ваганьках, где был уже в старину такой храм; затем Духом пения или отпевания, ставшего молебном, привести к мощам Преп. Сергия, а возвратясь оттуда, освятить Ваганьковский храм, это предположение не могло состояться, потому что нынешняя толпа не была старою Русью лесной страны, где все были плотниками. Но если бы дело и состоялось, то это был бы лишь образ человеческого рода, ставшего хором отпевания на земле, как кладбище, на этой движущейся сцене, около очага, центра силы, которую отпевание, ставшее знанием этой силы, и должно превратить в воскрешающую.



Сизигия (др.-греч. σύ-ζῠγος — «живущий парой»). 


NB1
(Бог даёт путь, а чёрт — крюк.)

Страшный сон приснился Раскольникову. Приснилось ему его детство, еще в их городке. Он лет семи и гуляет в праздничный день, под вечер, с своим отцом за городом. Время серенькое, день удушливый, местность совершенно такая же, как уцелела в его памяти: даже в памяти его она гораздо более изгладилась, чем представлялась теперь во сне. Городок стоит открыто, как на ладони, кругом ни ветлы; где-то очень далеко, на самом краю неба, чернеется лесок. В нескольких шагах от последнего городского огорода стоит кабак, большой кабак, всегда производивший на него неприятнейшее впечатление и даже страх, когда он проходил мимо его, гуляя с отцом. Там всегда была такая толпа, так орали, хохотали, ругались, так безобразно и сипло пели и так часто дрались; кругом кабака шлялись всегда такие пьяные и страшные рожи... Встречаясь с ними, он тесно прижимался к отцу и весь дрожал. Возле кабака дорога, проселок, всегда пыльная, и пыль на ней всегда такая черная. Идет она, извиваясь, далее и шагах в трехстах огибает вправо городское кладбище. Среди кладбища каменная церковь с зеленым куполом, в которую он раза два в год ходил с отцом и с матерью к обедне, когда служились панихиды по его бабушке, умершей уже давно, и которую он никогда не видал. При этом всегда они брали с собою кутью на белом блюде, в салфетке, а кутья была сахарная из рису и изюму, вдавленного в рис крестом. Он любил эту церковь и старинные в ней образа, большею частию без окладов, и старого священника с дрожащею головой. Подле бабушкиной могилы, на которой была плита, была и маленькая могилка его меньшого брата, умершего шести месяцев и которого он тоже совсем не знал и не мог помнить; но ему сказали, что у него был маленький брат, и он каждый раз, как посещал кладбище, религиозно и почтительно крестился над могилкой, кланялся ей и целовал ее. И вот снится ему: они идут с отцом по дороге к кладбищу и проходят мимо кабака; он держит отца за руку и со страхом оглядывается на кабак. Особенное обстоятельство привлекает его внимание: на это раз тут как будто гулянье, толпа разодетых мещанок, баб, их мужей и всякого сброду. Все пьяны, все поют песни, а подле кабачного крыльца стоит телега, но странная телега. Это одна из тех больших телег, в которые впрягают больших ломовых лошадей и перевозят в них товары и винные бочки. Он всегда любил смотреть на этих огромных ломовых коней, долгогривых, с толстыми ногами, идущих спокойно, мерным шагом и везущих за собою какую-нибудь целую гору, нисколько не надсаждаясь, как будто им с возами даже легче, чем без возов. Но теперь, странное дело, в большую такую телегу впряжена была маленькая, тощая, саврасая крестьянская клячонка, одна из тех, которые — он часто это видел — надрываются иной раз с высоким каким-нибудь возом дров или сена, особенно коли воз застрянет в грязи или в колее, и при этом их так больно, так больно бьют всегда мужики кнутами, иной раз даже по самой морде и по глазам, а ему так жалко, так жалко на это смотреть, что он чуть не плачет, а мамаша всегда, бывало, отводит его от окошка. Но вот вдруг становится очень шумно: из кабака выходят с криками, с песнями, с балалайками пьяные-препьяные большие такие мужики в красных и синих рубашках, с армяками внакидку. "Садись, все садись! — кричит один, еще молодой, с толстою такою шеей и с мясистым, красным, как морковь, лицом, — всех довезу, садись!" Но тотчас же раздается смех и восклицанья:
— Этака кляча да повезет!
— Да ты, Миколка, в уме, что ли: этаку кобыленку в таку телегу запрег!
— А ведь савраске-то беспременно лет двадцать уж будет, братцы!
— Садись, всех довезу! — опять кричит Миколка, прыгая первый в телегу, берет вожжи и становится на передке во весь рост. — Гнедой даве с Матвеем ушел, — кричит он с телеги, — а кобыленка этта, братцы, только сердце мое надрывает: так бы, кажись, ее и убил, даром хлеб ест. Говорю садись! Вскачь пущу! Вскачь пойдет! — И он берет в руки кнут, с наслаждением готовясь сечь савраску.
— Да садись, чего! — хохочут в толпе. — Слышь, вскачь пойдет!
— Она вскачь-то уж десять лет, поди, не прыгала.
— Запрыгает!
— Не жалей, братцы, бери всяк кнуты, зготовляй!
— И то! Секи ее! Все лезут в Миколкину телегу с хохотом и остротами. Налезло человек шесть, и еще можно посадить. Берут с собою одну бабу, толстую и румяную. Она в кумачах, в кичке с бисером, на ногах коты, щелкает орешки и посмеивается. Кругом в толпе тоже смеются, да и впрямь, как не смеяться: этака лядащая кобыленка да таку тягость вскачь везти будет! Два парня в телеге тотчас же берут по кнуту, чтобы помогать Миколке. Раздается: "ну!", клячонка дергает изо всей силы, но не только вскачь, а даже и шагом-то чуть-чуть может справиться, только семенит ногами, кряхтит и приседает от ударов трех кнутов, сыплющихся на нее, как горох. Смех в телеге и в толпе удвоивается, но Миколка сердится и в ярости сечет учащенными ударами кобыленку, точно и впрямь полагает, что она вскачь пойдет.
— Пусти и меня, братцы! — кричит один разлакомившийся парень из толпы.
— Садись! Все садись! — кричит Миколка, — всех повезет. Засеку! — И хлещет, хлещет, и уже не знает, чем и бить от остервенения.
— Папочка, папочка, — кричит он отцу, — папочка, что они делают? Папочка, бедную лошадку бьют!
— Пойдем, пойдем! — говорит отец, — пьяные, шалят, дураки: пойдем, не смотри! — и хочет увести его, но он вырывается из его рук и, не помня себя, бежит к лошадке. Но уж бедной лошадке плохо. Она задыхается, останавливается, опять дергает, чуть не падает.
— Секи до смерти! — кричит Миколка, — на то пошло. Засеку!
— Да что на тебе креста, что ли, нет, леший! — кричит один старик из толпы.
— Видано ль, чтобы така лошаденка таку поклажу везла, — прибавляет другой.
— Заморишь! — кричит третий.
— Не трожь! Мое добро! Что хочу, то и делаю. Садись еще! Все садись! Хочу, чтобы беспременно вскачь пошла!..
Вдруг хохот раздается залпом и покрывает все: кобыленка не вынесла учащенных ударов и в бессилии начала лягаться. Даже старик не выдержал и усмехнулся. И впрямь: этака лядащая кобыленка, а еще лягается!
Два парня из толпы достают еще по кнуту и бегут к лошаденке сечь ее с боков. Каждый бежит с своей стороны.
— По морде ее, по глазам хлещи, по глазам! — кричит Миколка.
— Песню, братцы! — кричит кто-то с телеги, и все в телеге подхватывают. Раздается разгульная песня, брякает бубен, в припевах свист. Бабенка щелкает орешки и посмеивается.
...Он бежит подле лошадки, он забегает вперед, он видит, как ее секут по глазам, по самым глазам! Он плачет. Сердце в нем поднимается, слезы текут. Один из секущих задевает его по лицу; он не чувствует, он ломает свои руки, кричит, бросается к седому старику с седою бородой, который качает головой и осуждает все это. Одна баба берет его за руку и хочет увесть; но он вырывается и опять бежит к лошадке. Та уже при последних усилиях, но еще раз начинает лягаться.
— А чтобы те леший! — вскрикивает в ярости Миколка. Он бросает кнут, нагибается и вытаскивает со дна телеги длинную и толстую оглоблю, берет ее за конец в обе руки и с усилием размахивается над савраской.
— Разразит! — кричат кругом.
— Убьет!
— Мое добро! — кричит Миколка и со всего размаху опускает оглоблю. Раздается тяжелый удар.
— Секи ее, секи! Что стали! — кричат голоса из толпы.
А Миколка намахивается в другой раз, и другой удар со всего размаху ложится на спину несчастной клячи. Она вся оседает всем задом, но вспрыгивает и дергает, дергает из всех последних сил в разные стороны, чтобы вывезти; но со всех сторон принимают ее в шесть кнутов, а оглобля снова вздымается и падает в третий раз, потом в четвертый, мерно, с размаха. Миколка в бешенстве, что не может с одного удара убить.
— Живуча! — кричат кругом.
— Сейчас беспременно падет, братцы, тут ей и конец! — кричит из толпы один любитель.
— Топором ее, чего! Покончить с ней разом, — кричит третий.
— Эх, ешь те комары! Расступись! — неистово вскрикивает Миколка, бросает оглоблю, снова нагибается в телегу и вытаскивает железный лом. — Берегись! — кричит он и что есть силы огорошивает с размаху свою бедную лошаденку. Удар рухнул; кобыленка зашаталась, осела, хотела было дернуть, но лом снова со всего размаху ложится ей на спину, и она падает на землю, точно ей подсекли все четыре ноги разом.
— Добивай! — кричит Миколка и вскакивает, словно себя не помня, с телеги. Несколько парней, тоже красных и пьяных, схватывают что попало — кнуты, палки, оглоблю, и бегут к издыхающей кобыленке. Миколка становится сбоку и начинает бить ломом зря по спине. Кляча протягивает морду, тяжело вздыхает и умирает.
— Доконал! — кричат в толпе.
— А зачем вскачь не шла!
— Мое добро! — кричит Миколка, с ломом в руках и с налитыми кровью глазами. Он стоит будто жалея, что уж некого больше бить.
— Ну и впрямь, знать, креста на тебе нет! — кричат из толпы уже многие голоса.
Но бедный мальчик уже не помнит себя. С криком пробивается он сквозь толпу к савраске, обхватывает ее мертвую, окровавленную морду и целует ее, целует ее в глаза, в губы... Потом вдруг вскакивает и в исступлении бросается с своими кулачонками на Миколку. В этот миг отец, уже долго гонявшийся за ним, схватывает его наконец и выносит из толпы.
— Пойдем! пойдем! — говорит он ему, — домой пойдем!
— Папочка! За что они... бедную лошадку... убили! — всхлипывает он, но дыханье ему захватывает, и слова криками вырываются из его стесненной груди.
— Пьяные, шалят, не наше дело, пойдем! — говорит отец. Он обхватывает отца руками, но грудь ему теснит, теснит. Он хочет перевести дыхание, вскрикнуть, и просыпается.

Он проснулся весь в поту, с мокрыми от поту волосами, задыхаясь, и приподнялся в ужасе. "Слава богу, это только сон! — сказал он, садясь под деревом и глубоко переводя дыхание. — Но что это? Уж не горячка ли во мне начинается: такой безобразный сон!" Все тело его было как бы разбито; смутно и темно на душе. Он положил локти на колена и подпер обеими руками голову.
"Боже! — воскликнул он, — да неужели ж, неужели ж я в самом деле возьму топор, стану бить по голове, размозжу ей череп... буду скользить в липкой, теплой крови, взламывать замок, красть и дрожать; прятаться, весь залитый кровью... с топором... Господи, неужели?
Он дрожал как лист, говоря это.
— Да что же это я! — продолжал он, восклоняясь опять и как бы в глубоком изумлении, — ведь я знал же, что я этого не вынесу, так чего ж я до сих пор себя мучил? Ведь еще вчера, вчера, когда я пошел делать эту... пробу, ведь я вчера же понял совершенно, что не вытерплю... Чего ж я теперь-то? Чего ж я еще до сих пор сомневался? Ведь вчера же, сходя с лестницы, я сам сказал, что это подло, гадко, низко, низко... ведь меня от одной мысли наяву стошнило и в ужас бросило...
— Нет, я не вытерплю, не вытерплю! Пусть, пусть даже нет никаких сомнений во всех этих расчетах, будь это все, что решено в этот месяц, ясно как день, справедливо как арифметика. Господи! Ведь я все же равно не решусь! Я ведь не вытерплю, не вытерплю!.. Чего же, чего же и до сих пор... Он встал на ноги, в удивлении осмотрелся кругом, как бы дивясь и тому, что зашел сюда, и пошел на Т-в мост. Он был бледен, глаза его горели, изнеможение было во всех его членах, но ему вдруг стало дышать как бы легче. Он почувствовал, что уже сбросил с себя это страшное бремя, давившее его так долго, и на душе его стало вдруг легко и мирно. "Господи! — молил он, — покажи мне путь мой, а я отрекаюсь от этой проклятой... мечты моей!"
Проходя чрез мост, он тихо и спокойно смотрел на Неву, на яркий закат яркого, красного солнца. Несмотря на слабость свою, он даже не ощущал в себе усталости. Точно нарыв на сердце его, нарывавший весь месяц, вдруг прорвался. Свобода, свобода! Он свободен теперь от этих чар, от колдовства, обаяния, от наваждения!

Впоследствии, когда он припоминал это время и все, что случилось с ним в эти дни, минуту за минутой, пункт за пунктом, черту за чертой, его до суеверия поражало всегда одно обстоятельство, хотя в сущности и не очень необычайное, но которое постоянно казалось ему потом как бы каким-то предопределением судьбы его.
Именно: он никак не мог понять и объяснить себе, почему он, усталый, измученный, которому было бы всего выгоднее возвратиться домой самым кратчайшим и прямым путем, воротился домой через Сенную площадь, на которую ему было совсем лишнее идти. Крюк был небольшой, но очевидный и совершенно ненужный. Конечно, десятки раз случалось ему возвращаться домой, не помня улиц, по которым он шел. Но зачем же, спрашивал он всегда, зачем же такая важная, такая решительная для него и в то же время такая в высшей степени случайная встреча на Сенной (по которой даже и идти ему незачем) подошла как раз теперь к такому часу, к такой минуте в его жизни, именно к такому настроению его духа и к таким именно обстоятельствам, при которых только и могла она, эта встреча, произвести самое решительное и самое окончательное действие на всю судьбу его? Точно тут нарочно поджидала его!

NB2
(«э с т е т и ч е с к а я  в о ш ь»)

"Старушонка вздор! — думал он горячо и порывисто, — старуха, пожалуй что, и ошибка, не в ней и дело! Старуха была только болезнь... я переступить поскорее хотел... я не человека убил, я принцип убил! Принцип-то я и убил, а переступить-то не переступил, на этой стороне остался... Только и сумел, что убить. Да и того не сумел, оказывается... Принцип? За что давеча дурачок Разумихин социалистов бранил? Трудолюбивый народ и торговый; "общим счастием" занимаются... Нет, мне жизнь однажды дается, и никогда ее больше не будет: я не хочу дожидаться "всеобщего счастья". Я и сам хочу жить, а то лучше уж и не жить. Что ж? Я только не захотел проходить мимо голодной матери, зажимая в кармане свой рубль, в ожидании "всеобщего счастия". "Несу, дескать, кирпичик на всеобщее счастие и оттого ощущаю спокойствие сердца". Ха-ха! Зачем же вы меня-то пропустили? Я ведь всего однажды живу, я ведь тоже хочу... Эх, эстетическая я вошь, и больше ничего, — прибавил он вдруг рассмеявшись, как помешанный. — Да, я действительно вошь, — продолжал он, с злорадством прилепившись к мысли, роясь в ней, играя и потешаясь ею, — и уж по тому одному, что, во-первых, теперь рассуждаю про то, что я вошь; потому, во-вторых, что целый месяц всеблагое провидение беспокоил, призывая в свидетели, что не для своей, дескать, плоти и похоти предпринимаю, а имею в виду великолепную и приятную цель, — ха-ха! Потому, в-третьих, что возможную справедливость положил наблюдать в исполнении, вес и меру, и арифметику: из всех вшей выбрал самую наибесполезнейшую и, убив ее, положил взять у ней ровно столько, сколько мне надо для первого шага, и ни больше ни меньше (а остальное, стало быть, так и пошло бы на монастырь, по духовному завещанию — ха-ха!)... Потому, потому я окончательно вошь, — прибавил он, скрежеща зубами, — потому что сам-то я, может быть, еще сквернее и гаже, чем убитая вошь, и заранее предчувствовал, что скажу себе это уже после того, как убью! Да разве с этаким ужасом что-нибудь может сравниться! О, пошлость! О, подлость!.. О, как я понимаю "пророка", с саблей, на коне. Велит Аллах, и повинуйся "дрожащая тварь"! Прав, прав "пророк", когда ставит где-нибудь поперек улицы хор-р-рошую батарею и дует в правого и виноватого, не удостоивая даже и объясниться! Повинуйся, дрожащая тварь, и — не желай, потому — не твое это дело!.. О, ни за что, ни за что не прощу старушонке!"
NB3
(П Р О Е К Т: — «в е л и к и й  б у д у щ и й  п о д в и г»)

Да и что такое эти все, все муки прошлого! Всё, даже преступление его, даже приговор и ссылка, казались ему теперь, в первом порыве, каким-то внешним, странным, как бы даже и не с ним случившимся фактом. Он, впрочем, не мог в этот вечер долго и постоянно о чем-нибудь думать, сосредоточиться на чем-нибудь мыслью; да он ничего бы и не разрешил теперь сознательно; он только чувствовал. Вместо диалектики наступила жизнь, и в сознании должно было выработаться что-то совершенно другое.
Под подушкой его лежало Евангелие. Он взял его машинально. Эта книга принадлежала ей, была та самая, из которой она читала ему о воскресении Лазаря. В начале каторги он думал, что она замучит его религией, будет заговаривать о Евангелии и навязывать ему книги. Но, к величайшему его удивлению, она ни разу не заговаривала об этом, ни разу даже не предложила ему Евангелия. Он сам попросил его у ней незадолго до своей болезни, и она молча принесла ему книгу. До сих пор он ее и не раскрывал.
Он не раскрыл ее и теперь, но одна мысль промелькнула в нем: «Разве могут ее убеждения не быть теперь и моими убеждениями? Ее чувства, ее стремления, по крайней мере...»
Она тоже весь этот день была в волнении, а в ночь даже опять захворала. Но она была до того счастлива, что почти испугалась своего счастья. Семь лет, только семь лет! В начале своего счастия, в иные мгновения, они оба готовы были смотреть на эти семь лет, как на семь дней. Он даже и не знал того, что новая жизнь не даром же ему достается, что ее надо еще дорого купить, заплатить за нее великим, будущим подвигом...

Но тут уж начинается новая история, история постепенного обновления человека, история постепенного перерождения его, постепенного перехода из одного мира в другой, знакомства с новою, доселе совершенно неведомою действительностью. Это могло бы составить тему нового рассказа, — но теперешний рассказ наш окончен.

пятница, 16 декабря 2011 г.

СМЕРТЬ: — ПОСЛЕДНИЕ ФИЛЬМЫ ВЕЛИКИХ (Бергман, Феллини,
Антониони, Висконти, Пазолини, Бунюэль, Тарковский).






АККАДИЙСКОЕ ЗАКЛИНАНИЕ

Разночтение первое

              Семеро, они рождаются там в горах Запада;
              Семеро, они вырастают в горах Востока;
              Они сидят на престолах в глубинах Земли;
              Они наставляют свой голос греметь на высотах Земли;
              Они раскинулись станом в безмерном пространстве Небес и Земли;
              Доброго имени нет у них в Небе, ни на Земле.
              Семь, они поднимаются между Западных гор;
              Семь, они ложатся в горах Востока, для сна.
              Семеро их! Семеро их!
              Семеро их в глубочайших тьмах Океана,
              В сокрытых вертепах.
              Они не мужчины, не женщины,
              Они простираются, тянутся, подобно сетям.
              Жен у них нет, и они не рождают детей;
              Благоговенья не знают они, благотворенья не знают;
              Молитв не слышут они, нет слуха у них к мольбам.
              Гады, возникшие между гор,
              Враги великого Эа,
              На больших проезжих дорогах,
              Препоной вставая, ложатся они на пути.
              Враги! Враги!
              Семеро их! Семеро их! Семеро их!
              Дух Небес, ты закляни их!
              Дух Земли, ты закляни их!
              Они — день скорби, они — вредоносные ветры;
              Они — злополучный день, истребительный вихрь, который идет перед ним,
              Они — порождение мщенья, чада, исчадия мести;
              Они — глашатаи страшной Чумы;
              Они — орудия гнева Нинкгал;
              Они — пылающий смерч, который свирепо бесчинствует;
              Они — семь Богов безъизмерного Неба;
              Они — семь Богов безъизмерной Земли;
              Они — семь Богов огненных областей;
              Семь Богов, семь их число;
              Они — семь зловредных Богов;
              Они — семь гениев Ужаса;
              Они — семь злых привидений Пламени;
              Семь в Небе, семь на Земле;
              Злой Демон, Злой Дух, Злой Алал, Злой Гигим, Злой Тэлал, Злой Бог, Злой Маским.
              Дух Небес, закляни их!
              Дух Земли, закляни их!
              Дух Ниндара, сын Небес огневых, закляни их!
              Дух Сугус, владычицы стран, что ночью горят, закляни их!

              (Бальмонт)

Кантата Сергея Прокофьева «С е м е р о   и х»:

четверг, 15 декабря 2011 г.

СМЕРТЬ: — Richard Strauss «Metamorphosen for 23 solo Strings», (Wilhelm Furtwängler -1947, Jacha Horenstein -1954 & -1964).




Фуртвенглер, Вильгельм (1886–1954), немецкий дирижер и композитор. Родился 25 января 1886 в Берлине. Фуртвенглер в равной мере велик и как оперный, и как симфонический дирижер; вершинами его репертуара были произведения Бетховена и Вагнера. Фуртвенглер проявил себя и как композитор, он автор трех симфоний, фортепианного концерта, нескольких хоровых и камерных произведений. Хотя Фуртвенглер много выступал в разных европейских странах и США, центром его деятельности всегда оставалась Германия, прежде всего Берлин, где он в течение многих лет был руководителем Филармонического оркестра и Государственной оперы. Фуртвенглер оставался на этих постах и после прихода к власти Гитлера. В 1947 с него было официально снято обвинение в сотрудничестве с нацистами, и в 1952 он вернулся в Берлинский филармонический оркестр. Умер Фуртвенглер в Эберштайнбурге под Баден-Баденом 30 ноября 1954.

Фуртвенглер обладал уникальной дирижёрской техникой. На видеозаписях Фуртвенглера заметно, что он совершает странные, подчас неуклюжие, движения как будто находящийся в трансе медиум. Его жесты могут казаться не слишком связанными с музыкальным ритмом, а его физические движения одним из музыкантов оркестра характеризовались «как будто куклу дергают за верёвочки». Вопреки этому необычному стилю, а может быть — благодаря ему, музыканты под его управлением оказывались под гипнозом. Его лучшие исполнения характеризуются глубоким и полным звуком, парением мелодической линии и взрывами эмоциональных кульминаций, основанными на убедительной и логичной трактовке произведения. Многие комментаторы и критики причисляют его к величайшим дирижёрам в истории.

Фуртвенглер был знаменит неясностью и расплывчатостью своих высказываний. Его ученик Серджиу Челибидаке вспоминает, что в лучшем случае он мог сказать «Ну, нужно просто слушать» (музыку). Карл Бриницер (Carl Brinitzer) из немецкого отделения Би-Би-Си пытался взять у него интервью, и пришел к выводу, что перед ним находится слабоумный (англ. and thought he had an imbecile before him). Запись, сделанная на репетиции со Стокгольмским оркестром документально фиксирует, как Фуртвенглер едва членораздельно бормочет и напевает под нос. Тем не менее, Фуртвенглер остаётся одной из самых уважаемых музыкантами фигур. Даже Артуро Тосканини, который обычно считется полной противоположностью Фуртвенглеру (и который остро критиковал политическую позицию Фуртвенглера), однажды заявил в ответ на вопрос, кто, по его мнению, является величайшим дирижёром мира кроме него самого: «Фуртвенглер!». Григорий Пятигорский в своих мемуарах называет Фуртвенглера «поэтом среди дирижёров». («Rare classical music»)

ДИРИЖЁРЫ: — Walter Goehr conducts Handel, Beethoven, Bruckner,
Verdi, Mussorgsky.



среда, 14 декабря 2011 г.

ИНТЕРПРЕТАЦИИ: — Tchaikovsky Symphony No. 4 (Mengelberg-1929, Stokowski-1941, Furtwangler-1951, Horenstein-1965, etc., etc.).



Полный текст песни "Во поле береза стояла",
на тему которой написан финал 4-й симфонии Чайковского:

В о  п о л е  б е р е з а  с т о я л а
(Русская народная песня)

Во поле береза стояла,
Во поле кудрявая стояла.
Люли, люли, стояла!
Люли, люли, стояла!

Некому березу заломати,
Некому кудряву заломати,
Люли, люли, заломати!
Люли, люли, заломати!

Я пойду погуляю,
Я пойду погуляю.
Люли, люли, погуляю!
Люли, люли, погуляю!

Белую березу заломаю,
Белую березу заломаю.
Люли, люли, заломаю!
Люли, люли, заломаю!

Срежу с березы три пруточка,
Срежу с березы три пруточка.
Люли, люли, три пруточка!
Люли, люли, три пруточка!

Сделаю три гудочка,
Сделаю три гудочка.
Люли, люли, три гудочка!
Люли, люли, три гудочка!

Четвертую балалайку,
Четвертую балалайку.
Люли, люли, балалайку!
Люли, люли, балалайку!

Вы, гудки, не гудите,
Вы, гудки, не гудите,
Люли, люли, не гудите!
Люли, люли, не гудите!

Стара мужа не будите,
Стара мужа не будите.
Люли, люли, не будите!
Люли, люли, не будите!

Старой спит со похмелья,
Старой спит со похмелья.
Люли, люли, со похмелья!
Люли, люли, со похмелья!

Пойду ль я на новы сени,
Пойду ль я на новы сени.
Люли, люли, на новы сени!
Люли, люли, на новы сени!

Стану ль старого будити,
Стану ль старого будити.
Люли, люли, будити!
Люли, люли, будити!

Встань, мой старой, пробудися!
Встань, мой старой, пробудися!
Люли, люли, пробудися!
Люли, люли, пробудися!

Ой, борода седая, пробудися!
Ой, борода седая, пробудися!
Люли, люли, пробудися!
Люли, люли, пробудися!

Вот тебе помои, умойся,
Вот тебе помои, умойся!
Люли, люли, умойся!
Люли, люли, умойся!

Вот тебе рогожка, утрися,
Вот тебе рогожка, утрися!
Люли, люли, утрися!
Люли, люли, утрися!

Вот тебе борона, расчешися,
Вот тебе борона, расчешися!
Люли, люли, расчешися,
Люли, люли, расчешися!

Вот тебе лапотки, обуйся,
Вот тебе лапотки, обуйся!
Люли, люли, обуйся!
Люли, люли, обуйся!

Вот тебе шубонька, оденься,
Вот тебе шубонька, оденься!
Люли, люли, оденься!
Люли, люли, оденься!

Вот тебе дорожка, прогуляйся,
Вот тебе дорожка, прогуляйся!
Люли, люли, прогуляйся!
Люли, люли, прогуляйся!

Во поле береза стояла,
Во поле кудрявая стояла.
Люли, люли, стояла!
Люли, люли, стояла!

Некому березу заломати,
Некому кудряву заломати.
Люли, люли, заломати!
Люли, люли, заломати!

Я пойду погуляю,
Я пойду погуляю.
Люли, люли, погуляю!
Люли, люли, погуляю!

Белую березу заломаю,
Белую березу заломаю.
Люли, люли, заломаю!
Люли, люли, заломаю!

Срежу с березы три пруточка,
Срежу с березы три пруточка.
Люли, люли, три пруточка!
Люли, люли, три пруточка!

Сделаю три гудочка
Сделаю три гудочка.
Люли, люли, три гудочка!
Люли, люли, три гудочка!

Четвертую балалайку,
Четвертую балалайку.
Люли, люли, балалайку!
Люли, люли, балалайку!

Пойду ль я на новы сени,
Пойду ль я на новы сени.
Люли, люли, на новы сени!
Люли, люли, на новы сени!

Вы гудки, загудите!
Вы, гудки, загудите!
Люли, люли, загудите!
Люли, люли, загудите!

Встань мой милый, пробудися!
Встань, мой милый, пробудися!
Люли люли, пробудися!
Люли, люли, пробудися!

Вот тебе водица, умойся,
Вот тебе водица, умойся!
Люли, люли, умойся!
Люли, люли, умойся!

Вот тебе полотенце, утрися!
Вот тебе полотенце, утрися!
Люли, люли, утрися!
Люли, люли, утрися!

Вот тебе гребень, расчешися,
Вот тебе гребень, расчешися!
Люли, люли, расчешися!
Люли, люли, расчешися!

Вот тебе башмачки, обуйся,
Вот тебе башмачки, обуйся!
Люли, люли, обуйся!
Люли, люли, обуйся!

Вот тебе кафтанчик, оденься,
Вот тебе кафтанчик, оденься,
Люли, люли, оденься!
Люли, люли, оденься!

Войди в терем, веселися,
Войди в терем, веселися!
Люли, люли, веселися!
Люли, люли, веселися!

суббота, 10 декабря 2011 г.

РАРИТЕТЫ: — Albert Coates & Wagner (on «Rare classical music»).



Альберт Карлович Коутс родился в Санкт-Петербурге, Российская империя, младший из семи сыновей английского отца и русской матери.
Учился в консерватории в Лейпциге, где его основным учителем был Артур Никиш. Работал в Опере Земпра в Дрездене и был дирижёром в Мариинском театре, Санкт-Петербург. После прихода большевиков он с трудом уехал из России в апреле 1919.
Альберт Коутс дебютировал в Королевском театре Ковент-Гарден, Лондон в 1914 с оперой Рихарда Вагнера «Tristan und Isolde».
В 1920-х и начале 1930-х он часто работал с Лондонским симфоническим оркестром. Он был дирижёром в 1930 году, премьера записи Рахманинова в Фортепианный концерт № 3 ре минор, с участием Владимира Горовица в качестве солиста.
В 1925 он продирижировал первой постановкой оперы Римского-Корсакова «Сказание о невидимом граде Китеже и деве Февронии» за пределами России.
Его композиции включают оперы Samuel Pepys и Pickwick, концерт фортепьяно и симфоническое стихотворение The Eagle, посвящённое памяти о его прежнем учителе Артуре Никиш, которое было исполненно в Лидсе в 1925. В 1946 он обосновался в Кейптауне, ЮАР, где умер в 1953.

четверг, 8 декабря 2011 г.

Д Е К А Д Ы: — 1812-1821/1822-1831/1832-1841/1842-1851/1852-1861.
Nota-bene и словечки.

Господи! Порассказать толково то, что мы все, русские, пережили в последние 10 лет в нашем духовном развитии, — да разве не закричат реалисты что это фантазия! А между тем это исконный, настоящий реализм! — Д о с т о е в с к и й



РЕЛИГИЯ
Преступление
и Наказание


КУЛЬТУРА
Идиот


СОЦИУМ
Бесы


ЛИЧНОСТЬ
Подросток


НАТУРА
Братья 
Карамазовы

РЕЛИГИЯ

Преступление
и
Н
аказание:


1812-1921


'НАПОЛЕОН'
(старая  и д е я)

[~ Серафим
Саровский
в затворе]


1822-1831


ПУШКИН

[~ Декабристы]

1832-1841

ЛЕРМОНТОВ

[~ Чаадаев]

1842-1851

ГОГОЛЬ

[~ Славянофилы]

1852-1861

'ФЁДОРОВ'
(новая  и д е я)

[~ Фёдор
Достоевский
в каторге]

NB1


                   Д р у г

       Да, слава в прихотях вольна.
Как огненный язык, она
По избранным главам летает,
С одной сегодня исчезает
И на другой уже видна.
За новизной бежать смиренно
Народ бессмысленный привык;
Но нам уж то чело священно,
Над коим вспыхнул сей язык.
На троне, на кровавом поле,
Меж граждан на чреде иной
Из сих избранных кто всех боле
Твоею властвует душой?

                   П о э т

       Всё он, всё он — пришлец сей бранный,
Пред кем смирилися цари,
Сей ратник, вольностью венчанный,
Исчезнувший, как тень зари.

                   Д р у г

       Когда ж твой ум он поражает
Своею чудною звездой?
Тогда ль, как с Альпов он взирает
На дно Италии святой;
Тогда ли, как хватает знамя
Иль жезл диктаторский; тогда ль,
Как водит и кругом и вдаль
Войны стремительное пламя,
И пролетает ряд побед
Над ним одна другой вослед;
Тогда ль, как рать героя плещет
Перед громадой пирамид,
Иль, как Москва пустынно блещет,
Его приемля,— и молчит?

(Из стихотворения Пушкина "ГЕРОЙ")


NB2

Все предрассудки истребя,
Мы почитаем всех нулями,
А единицами — себя.
Мы все глядим в Наполеоны;
Двуногих тварей миллионы
Для нас орудие одно;
Нам чувство дико и смешно.

(П у ш к и н)


NB3

Серафим Саровский (Прохор Мошнин).

Имя преподобного отца Серафима Саровского широко славится по всей Руси. Он родился 19-го июля 1759 года в Курске от благочестивых и состоятельных родителей — купца Исидора Мошнина и жены его Агафии; во святом крещении наречен был Прохором.
Через три года отрок Прохор лишился своего отца, который незадолго до смерти взялся строить новый храм во имя преподобного Сергия, и труды его по храмостроительству продолжила Агафия. Однажды семилетний Прохор, осматривая с матерью постройку храма, оступился и упал с самого верха колокольни; к величайшей радости матери остался целым и невредимым, в чем она не могла не видеть особого попечения Божия об ее сыне.
Будучи 10 лет, Прохор сильно заболел и был при смерти. В сонном видении явилась ему Царица Небесная и обещала посетить и даровать исцеление. В ту пору несли крестным ходом по Курску чудотворную икону Знамения Божией Матери. Когда проносили ее по улице, где стоял дом Мошниных, пошел дождь, и пришлось проносить икону через Агафьин двор. Вынесла тогда она своего больного сына, и приложился он к иконе, и икону над ним пронесли. С этого дня он стал быстро поправляться.
С любовью прилежал Прохор к книжному учению, изучая Священное Писание и другие божественные книги. Между тем, старший его брат, занимавшийся торговлей, стал приучать к ней Прохора, но сердце отрока не лежало к этому делу: душа его стремилась стяжать себе духовное сокровище, нетленное и неоскудеваевое. Не имея возможности посещать в будничные дни божественную литургию, Прохор не пропускал ни одного дня без посещения храма Божия и с рассветом поднимался, чтобы послушать утреню; в воскресные и в праздничные дни он особенно любил заниматься чтением духовно-назидательных книг, читая вслух своим сверстникам, но более предпочитал уединение и безмолвие. От матери Прохора не утаилось направление ее сына, но она не противоречила его желанию. И вот, когда благочестивому юноше исполнилось семнадцать лет, он твердо решил оставить мир и, с благословения матери, напутствовавшей его медным крестом, с которым с тех пор никогда не расставался, посвятил себя иноческой жизни.
Оставив мир, блаженный отправился сначала на богомолье в Киево-Печерскую лавру, где один прозорливый затворник, по имени Досифей, провидя в юноше доброго подвижника Христова, благословил его идти спасаться в Саровскую пустынь. 20-го ноября 1778 года девятнадцатилетний Прохор Мошнин, в самый канун праздника Введения во храм Богоматери, под вечер пришел в Саров. Ласково принятый настоятелем пустыни, старцем Пахомием, юный Прохор сразу предался иноческим подвигам. С постоянной молитвою он усердно проходил все возлагаемые на него послушания: к службам он приходил первый, выстаивал неподвижно все богослужение; в келье занимался духовным чтением, особенно прилежал Евангелию, посланиям Апостолов, Псалтири, а также творениям св. отцов. Спал он мало и держал строгий пост. Mало этого: его боголюбивая душа жаждет полного уединения в пустыни, где ничто не тревожит и не мешает молитвенному погружению в созерцание Бога. И вот избранник Божий, взяв у старцев благословение, стал в свободное от послушания время уходит в лес. Строгость жизни Прохора привлекала к себе общее внимание братии и многие удивлялись силе его подвигов.
Во время его сильной трехлетней болезни предложенное ему братиией лечение он отклонил, возложив все упование на милость Божию. Когда положение Прохора было крайне опасное, ему явилась Пресвятая Богородица и исцелила его. Вскоре келья, где произошло дивное посещение, была снесена, и на том месте поставлен больничный корпус с храмом.
На 28-м году от рода, 13-го августа 1786 года Прохор подстрижен в иноческий образ с наречением имени Серафим. В декабре 1787 года преподобный был посвящен в сан иеродиакона. 6 лет он почти безпрерывно находился в служении. Бог давал ему силы, - он не нуждался почти в отдыхе, забывал часто о пище и с сожалением уходил из Церкви. Однажды на страстной седьмице во время Божественной литургии ему было знаменательное видение: в необыкновенном свете Серафим узрел Господа нашего Иисуса Христа во образе Сына Человеческого во славе, сияющего неизреченным светом и окруженного Небесными Силами: ангелами, архангелами, херувимами и серафимами. От западных церковных врат шел он по воздуху, остановился против амвона и, воздвигши Свои руки, благословил служащих и молящихся.
В сентябре 1793-го года о.Серафим был рукоположен в сан иеромонаха. 20-го ноября 1794 года после кончины своего наставника, блаженного старца Пахомия, и приняв благословение нового настоятеля, старца Исаии, своего отца духовного, преподобный Серафим оставил обитель для безмолвных подвигов в пустыне.
Келья преподобного Серафима находилась в дремучем сосновом лесу, на берегу реки Саровки, на высоком холме, верст за 5-6 от монастыря, и состояла из одной деревянной комнатки с печкой. Подле кельи преподобный устроил огород, а потом и пчельник. Одежду преподобный Серафим носил всегда одну и туже, простую,и даже убогую: на голове поношенную камилавку, на плечах полукафтанье как-бы в виде балахона из белого полотна, на руках кожаные рукавицы, на ногах кожанные чулки и лапти; на балахоне его висел неизменно крест, которым благословила его некогда мать, отпуская из дома во святую обитель, а за плечами лежала сумка, в которой подвижник неразлучно носил при себе св. Евангелие.
Все время проходило для ревностного подвижника Христова в непрестанных молитвах и псалмопениях, чтении священных книг и телесных трудах. В холодную пору преподобный собирал сучья и хворост и рубил своим топориком дрова для отопления своей кельи. Летом он работал на своем маленьком огородике, овощами которого он преимущественно питался.
Накануне воскресных и праздничных дней святый Серафим приходил в Саровскую обитель, слушал вечерню, всенощное бдение или утреню, причащался св. Тайн, после чего до вечерни принимал приходивших к нему по своим нуждам братий, и потом, взяв с собой хлеба на неделю, возвращался в свою пустынную келью. Всю первую неделю Великого Поста он проводил в монастыре, причащаясь св. Тайн. С молитвенными подвигами блаженный старец соединял подвиги великого воздержания и поста. В начале своей отшельнической жизни он питался сухим хлебом, впоследствии преподобный Серафим еще более усугубил свой пост, отказавшись даже от хлеба и питаясь овощами своего огорода.
Всякие искушения претерпел о.Серафим в пустыне, не ослабевая в мужестве. Враг нашего спасения — диавол, видя, что не может удалить ревностного подвижника от пустынной жизни, употребил своим орудием злых людей, которые встретив преподобного в лесу, стали требовать от него денег, будто-бы получаемых им от приходящих мирян. Старец отвечал, что он ни от кого не получает денег, но они не поверили и бросились на него. Серафим обладал телесной силою и, с топором в руках, мог бы защищаться, но, опустив топор, сложил крестом на груди руки и кротко сказал: "Делайте, что вам надобно." Злодеи стали бить старца, cвязав веревками, и, думая, что он убит, бросились в келью для грабежа, но нашли только икону и несколько картофелин; на злодеев напал страх, и они убежали. Между тем Серафим, очнувшись и кое-как развязав себе руки, поблагодарил Господа за безвинное страдание, помолился о прощении грабителей и к утру добрался до обители истерзанный, с запекшейся кровью. Восемь суток он лежал еле живой, не принимая никакой пищи. Отчаявшись за его жизнь, послали за врачами, которые нашли, что голова проломлена, ребра перебиты, по телу смертельные раны, и удивлялись, как старец мог остаться в живых после таких побоев. И опять преподобному Серафиму было дивное видение: Пресвятая Богородица во славе, с апостолами Петром и Иоаном Богословом, явилась к его одру и произнесла в ту сторону, где были врачи: "Что вы трудитесь?" а старцу: "Сей от рода моего!" После этого видения о.Серафим отклонил лечение, умоляя предоставить свою жизнь Богу и Пресвятой Богородице, и в тот же день, почувствовав возвращение сил, встал с постели. Но пять месяцев он провел, оправляясь, в обители, и снова возвратился в пустыню.
Многие, узнав о строгой жизни преподобного отца Серафима, приходили к нему за советом и наставлениями. Умея узнавать и различать людей, старец от некоторых уклонялся, сохраняя молчание. Но тех, кто имел до него действительную духовную нужду, он охотно принимал и с любовью руководил их своими советами, наставлениями и духовными беседами. Даже диким зверям преподобный Серафим внушал влагоговение: многие,посещавшие его в дальней пустыни, видели около него громадного медведя, которого он из рук кормил. При виде таких подвигов великого старца исконный враг рода человеческого вооружился против него всевозможными искушениями и кознями. Так, он наводил на подвижника различные страхования, то испуская за дверями как-будто вой дикого зверя, то представляя, что как-будто скопище народа ломит дверь его кельи, выбивает косяки; по временам, во время молитвенного предстояния, преподобному Серафиму представлялось, что келья его разваливается и со всех сторон врываются с яростным рыком страшные звери. Но все это страшные видения, сопровождаемые иногда и телесными страданиями, благодатный старец превозмогал теплою молитвою и препобеждал силою Честного и Животворящего Креста Господня. Неоднократно старец был искушаем духом честолюбия, избираемый в игумены и архимандриты разных монастырей; но он всегда с непоколебимой твердостью отклонял от себя эти назначения, стремясь к истинному подвижничеству. Диавол воздвиг на него сильную мысленную брань, поддерживая ее с такой силою, от которой падали некоторые из великих подвижников, но с помощью Божией и Пречистой Его Матери преподобный победил все.
Три года преподобный о.Серафим провел в совершенном молчании, ни с кем не говоря ни слова. Желая подражать св. Семиону столпнику, о.Серафим 1000 дней и 1000 ночей простоял на камне. Камней, на которых он стоял, было два: один находился в его кельи, здесь подвижник стоял с утра до вечера, сходя с него только для принятия пищи, а по закате солнца он переходил на камень, находившийся в лесу, и стоял на нем всю ночь до рассвета с воздетыми к небу руками, молясь Богу словами мытаря: Боже, милостив буди мне, грешному! Подкрепляемый благодатью Божией, он мужественно терпел зимой мороз, осенью дождь, летом зной, страдая от мух и комаров и вынося множество нападений духов злобы. Подвиг этот совершался преподобным в такой тайне, что никто не знал о нем, пока он сам не поведал об этом некоторым из братий.
Проходя трудный путь подвигов, преподобный Серафим привел свое тело, особенно ноги, в совершенное изнеможение. Не будучи в силах приходить в монастырь в праздничные дни, для принятия св. Тайн, он навсегда простился с дальней своей пустынькой и после шестнадцатилетнего в ней пребывания 8 мая 1810 года возвратился в монастырь, где подьял на себя новый труднейший подвиг затворничества.
Затворился преподобный на 17 лет, никуда не выходя и понемногу ослабляя строгость своего затвора. Первые 5 лет никто не видел его, и даже брат, приносивший ему скудную пищу, не видел, как старец брал ее. Затем святый старец открыл келейную дверь, и всякий мог приходить к нему, но на вопросы имевших в нем нужду не отвечал, приняв обет молчания пред Богом и безмолвно продолжая свое духовное делание. В келье не было ничего, кроме иконы Богоматери, перед которой теплилась лампада, и обрубка пня, служившего ему стулом. Дубовый некрашенный гроб стоял в сенях, и старец молился близь него, готовясь постоянно к переходу от временной жизни к вечной. Через 10 лет безмолвного затворничества по Вышней воле преподобный Серафим снова отверз свои уста для служения миру — своей любовию, ниспосланной от Бога благодатными дарованиями учительства, прозорливства, чудес и исцелений, своим духовным руководством, молитвою, утешением и советами. Двери кельи его стали открыты для всех — от ранней литургии до восьми часов вечера. Среди многочисленных посетителей являлись к святому Серафиму и знатные лица и государственные деятели, коим он делал соответствующие наставления, поучая их верности святой Православной Церкви и отечеству. Посещали старца и лица царской фамилии; так, в 1825-м году у него принял благословение великий князь Михаил Павлович.
В ноябре 1825-го года преподобный Серафим совсем оставил свой затвор: в сонном видении ему явилась Божья матерь со святителями Климентом Римским и Петром Александрийским и разрешила выйти из затвора и посещать пустынь. Влияние благодатного старца не ограничивалось лишь Саровской пустынью. Исключительное значение он имел для развития местного женского иночества. Особенно трогательны были отношения преподобного Серафима к Дивеевской общине, основанной в 1780 году помещицей Мельгуновой.
За год и десять месяцев до своей кончины преподобный Серафим сподобился на яву двенадцатого в его жизни посещения Богоматери, которое было как бы предзнаменованием его блаженной кончины и ожидающей его нетленной славы.
Первого января 1833 года отец Серафим пришел в последний раз в больничную церковь; ко всем иконам поставил свечи и приложился, потом причастился по обычаю святых Христовых Таин. По окончании Литургии он простился со всеми молившимися братиями; все заметили в нем крайнее изнеможение сил телесных, но духом старец был бодр, спокоен и радостен. Вечером того же дня старец пел в своей кельи пасхальные песни.
Второго января часу в шестом братия, войдя в келью преподобного, увидели его стоящим на обыкновенном месте молитвы пред аналоем на коленях. Его руки, сложенные крестообразно, лежали на аналое, на книге, по которой он совершал свой молитвенный труд перед образом Божьей Матери "Умиления", а на руках — голова. Полагая, что он уснул, стали осторожно его будить, но ответа не было: старец Серафим окончил свое земное странствование и в Боге почил на веки. Тело преподобного было положено в приуготовленный им же при жизни дубовый гроб и погребено по правую сторону соборного алтаря.
Весть о кончине святого старца быстро распостранилась повсюду, и вся окрестность Саровская быстро стеклась в обитель. Особенно тяжка была скорбь Дивеевских сестер, потерявших в нем своего любимого духовного отца и попечителя.
В продолжении семидесяти лет со дня кончины преподобного Серафима православные люди во множестве приходили с верой к могиле его и по молитве получали чудесные исцеления от разных болезней душевных и телесных. В январе 1903 года Святейший Синод в полном убеждении в истинности и достоверности чудес, совершаемых по молитвам старца Серафима, определил признать его в лике святых, благодатию Божиею прославленных, а всечестные останки его — святыми мощами. Торжественное прославление новоявленного угодника Божия было совершено 19 июля 1903 года и сопровождалось многочисленными исцелениями, истекавшими по молитвенному предстательству преподобного Серафима, Саровского Чудотворца.
Молитвами его да сохранит Господь Бог и нас всех от всяких скорбей и болезней! Богу же, дивному во всех святых Своих, да будет всякая честь, слава и поклонение — всегда, ныне и присно, и во веки веков. Аминь.


. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Гроза двенадцатого года
Настала — кто тут нам помог?
Остервенение народа,
Барклай, зима иль русский Бог?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но Бог помог — стал ропот ниже,
И скоро силою вещей
Мы очутилися в Париже,
А русский царь главой царей.

(П у ш к и н)


«Когда вся Европа склонилась к ногам Наполеона,
нашу Родину вымолил Серафим Саровский».


ПРОРОЧЕСТВО СЕРАФИМА САРОВСКОГО:

«Во Израиле родился Иисус Христос, истинный Богочеловек, Сын Бога Отца наитием Св. Духа, а среди славян и русских родится истинный антихрист-бесочеловек, сын жены блудницы Данова поколения и сын диавола через искусственное перенесение к ней семени мужеского, с которым вместе вселится в утробу ея дух тьмы. Но некто из русских, доживши до рождения антихриста, подобно Симеону Богоприимцу, благословившему Отрока Иисуса и возвестившему о рождении Его миру, проклянет рожденного аннтихриста и возвестит миру, что он есть истинный антихрист».

«Преподобный Серафим Саровский прогоняет масона».

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Друг Марса, Вакха и Венеры,
Тут Лунин дерзко предлагал
Свои решительные меры
И вдохновенно бормотал.
Читал свои Ноэли Пушкин,
Меланхолический Якушкин,
Казалось, молча обнажал
Цареубийственный кинжал.
Одну Россию в мире видя,
Преследуя свой идеал,
Хромой Тургенев им внимал
И, плети рабства ненавидя,
Предвидел в сей толпе дворян
Освободителей крестьян.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И не входила глубоко
В сердца мятежная наука,
Все это было только скука,
Безделье молодых умов,
Забавы взрослых шалунов,
Казалось ........

(П у ш к и н)


NB4

Два чувства дивно близки нам —
В них обретает сердце пищу —
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.

 В них уготовано от века
 По воле Бога самого
 Самостоянье человека,
 Залог величия его.

Животворящая святыня!
Земля была б без них мертва,
Как . . . . . . . . . . . . пустыня
И как алтарь без божества.

(П у ш к и н)


NB5

Пётр Яковлевич Чаадаев

Взгляните вокруг себя. Не кажется ли, что всем нам не сидится на месте. Мы все имеем вид путешественников. Ни у кого нет определенной сферы существования, ни для чего не выработано хороших привычек, ни для чего нет правил; нет даже домашнего очага; нет ничего, что привязывало бы, что.пробуждало бы в вас симпатию или любовь, ничего прочного, ничего постоянного; все протекает, все уходит, не оставляя следа ни вне, ни внутри вас. В своих домах мы как будто на постое, в семье имеем вид чужестранцев, в городах кажемся кочевниками, и даже больше, нежели те кочевники, которые пасут свои стада в наших степях, ибо они сильнее привязаны к своим пустыням, чем мы к нашим городам. И не думайте, пожалуйста, что предмет, о котором идет речь, не важен. Мы и без того обижены судьбою, — не станем же прибавлять к прочим нашим бедам ложного представления о самих себе, не будем притязать на чисто духовную жизнь; научимся жить разумно в эмпирической действительности. — Но сперва поговорим еще немного о нашей стране; мы не выйдем из рамок нашей темы. Без этого вступления вы не поняли бы того, что я имею вам сказать.

У каждого народа бывает период бурного волнения, страстного беспокойства, деятельности необдуманной и бесцельной. В это время люди становятся скитальцами в мире, физически и духовно. Это — эпоха сильных ощущений, широких замыслов, великих страстей народных. Народы мечутся тогда возбужденно, без видимой причины, но не без пользы для грядущих поколений. Через такой период прошли все общества. Ему обязаны они самыми яркими своими воспоминаниями, героическим элементом своей истории, своей поэзией, всеми наиболее сильными и плодотворными своими идеями; это — необходимая основа всякого общества. Иначе в памяти народов не было бы ничего, чем они могли бы дорожить, что могли бы любить; они были бы привязаны лишь к праху земли, на которой живут. Этот увлекательный фазис в истории народов есть их юность, эпоха, в которую их способности развиваются всего сильнее и память о которой составляет радость и поучение их зрелого возраста. У нас ничего этого нет. Сначала — дикое варварство, потом грубое невежество, затем свирепое и унизительное чужеземное владычество, дух которого позднее унаследовала наша национальная власть, — такова печальная история нашей юности. Этого периода бурной деятельности, кипучей игры духовных сил народных, у нас не было совсем. Эпоха нашей социальной жизни, соответствующая этому возрасту, была заполнена тусклым и мрачным существованием, лишенным силы и энергии, которое ничто не оживляло, кроме злодеяний, ничто не смягчало, кроме рабства. Ни пленительных воспоминаний, ни грациозных образов в памяти народа, ни мощных поучений в его предании. Окиньте взглядом все прожитые нами века, все занимаемое нами пространство, — вы не найдете ни одного привлекательного воспоминания, ни одного почтенного памятника, который властно говорил бы вам о прошлом, который воссоздавал бы его пред вами живо и картинно. Мы живем одним настоящим в самых тесных его пределах, без прошедшего и будущего, среди мертвого застоя. И если мы иногда волнуемся, то отнюдь не в надежде или расчете на какое-нибудь общее благо, а из детского легкомыслия, с каким ребенок силится встать и протягивает руки к погремушке, которую показывает ему няня.

Истинное развитие человека в обществе еще не началось для народа, если жизнь его не сделалась более благоустроенной, более легкой и приятной, чем в неустойчивых условиях первобытной эпохи. Как вы хотите, чтобы семена добра созревали в каком-нибудь обществе, пока оно еще колеблется без убеждений и правил даже в отношении повседневных дел и жизнь еще совершенно не упорядочена? Это — хаотическое брожение в мире духовном, подобное тем переворотам в истории земли, которые предшествовали современному состоянию нашей планеты. Мы до сих пор находимся в этой стадии.

Годы ранней юности, проведенные нами в тупой неподвижности, не оставили никакого следа в нашей душе, и у нас нет ничего индивидуального, на что могла бы опереться наша мысль; но, обособленные странной судьбой от всемирного движения человечества, мы также ничего не восприняли и из преемственных идей человеческого рода. Между тем именно на этих идеях основывается жизнь народов; из этих идей вытекает их будущее, исходит их нравственное развитие. Если мы хотим занять положение, подобное положению других цивилизованных народов, мы должны некоторым образом повторить у себя все воспитание человеческого рода. Для этого к нашим услугам история народов и перед нами плоды движения веков. Конечно, эта задача трудна и, быть может, в пределах одной человеческой жизни не исчерпать этот обширный предмет; но прежде всего надо узнать, в чем дело, что представляет собою это воспитание человеческого рода и каково место, которое мы занимаем в общем строе.

Народы живут лишь могучими впечатлениями, которые оставляют в их душе протекшие века, да общением с другими народами. Вот почему каждый отдельный человек проникнут сознанием своей связи со всем человечеством.

Что такое жизнь человека, говорит Цицерон, если память о прошлых событиях не связывает настоящего с прошедшим! Мы же, придя в мир, подобно незаконным детям, без наследства, без связи с людьми, жившими на земле раньше нас, мы не храним в наших сердцах ничего из тех уроков, которые предшествовали нашему собственному существованию. Каждому из нас приходится самому связывать порванную нить родства. Что у других народов обратилось в привычку, в инстинкт, то нам приходится вбивать в головы ударами молота. Наши воспоминания не идут далее вчерашнего дня; мы, так сказать, чужды самим себе. Мы так странно движемся во времени, что с каждым нашим шагом вперед прошедший миг исчезает для нас безвозвратно. Это — естественный результат культуры, всецело основанной на заимствовании и подражании. У нас совершенно нет внутреннего развития, естественного прогресса; каждая новая идея бесследно вытесняет старые, потому что она не вытекает из них, а является к нам Бог весть откуда. Так как мы воспринимаем всегда лишь готовые идеи, то в нашем мозгу не образуются те неизгладимые борозды, которые последовательное развитие проводит в умах и которые составляют их силу. Мы растем, но не созреваем; движемся вперед, но по кривой линии, то есть по такой, которая не ведет к цели. Мы подобны тем детям, которых не приучили мыслить самостоятельно; в период зрелости у них не оказывается ничего своего; все их знание — в их внешнем быте, вся их душа — вне их. Именно таковы мы.

Народы — в такой же мере существа нравственные, как и отдельные личности. Их воспитывают века, как отдельных людей воспитывают годы. Но мы, можно сказать, некоторым образом — народ исключительный. Мы принадлежим к числу тех наций, которые как бы не входят в состав человечества, а существуют лишь для того, чтобы дать миру какой-нибудь важный урок. Наставление, которое мы призваны преподать, конечно, не будет потеряно; но кто может сказать, когда мы обретем себя среди человечества и сколько бед суждено нам испытать, прежде чем исполнится наше предназначение?

Все народы Европы имеют общую физиономию, некоторое семейное сходство. Вопреки огульному разделению их на латинскую и тевтонскую расы, на южан и северян — все же есть общая связь, соединяющая их всех в одно целое и хорошо видимая всякому, кто поглубже вник в их общую историю. Вы знаете, что еще сравнительно недавно вся Европа называлась христианским миром, и это выражение употреблялось в публичном праве. Кроме общего характера, у каждого из этих народов есть еще свой частный характер, но и тот, и другой всецело сотканы из истории и традиции. Они составляют преемственное идейное наследие этих народов. Каждый отдельный человек пользуется там своею долей этого наследства, без труда и чрезмерных усилий он набирает себе в жизни запас этих знаний и навыков и извлекает из них свою пользу. Сравните сами и скажите, много ли мы находим у себя в повседневном обиходе элементарных идей, которыми могли бы с грехом пополам руководствоваться в жизни? И заметьте, здесь идет речь не о приобретении знаний и не о чтении, не о чем-либо касающемся литературы или науки, а просто о взаимном общении умов, о тех идеях, которые овладевают ребенком в колыбели, окружают его среди детских игр и передаются ему с ласкою матери, которые в виде различных чувств проникают до мозга его костей вместе с воздухом, которым дышит, и создают его нравственное существо еще раньше, чем он вступает в свет и общество. Хотите ли знать, что это за идеи? Это — идеи долга, справедливости, права, порядка. Они родились из самых событий, образовавших там общество, они входят необходимым элементом в социальный уклад этих стран.

Это и составляет атмосферу Запада; это — больше, нежели история, больше чем психология; это — физиология европейского человека. Чем вы замените это у нас? Не знаю, можно ли из сказанного сейчас вывести что-нибудь вполне безусловное и извлечь отсюда какой-либо непреложный принцип; но нельзя не видеть, что такое странное положение народа, мысль которого не примыкает ни к какому ряду идей, постепенно развивавшихся в обществе и медленно выраставших одна из другой, и участие которого в общем поступательном движении человеческого разума ограничивалось лишь слепым, поверхностным и часто неискусным подражанием другим нациям, должно могущественно влиять на дух каждого отдельного человека в этом народе.

Вследствие этого вы найдете, что всем нам недостает известной уверенности, умственной методичности, логики. Западный силлогизм нам незнаком. Наши лучшие умы страдают чем-то большим, нежели простая неосновательность. Лучшие идеи, за отсутствием связи или последовательности, замирают в нашем мозгу и превращаются в бесплодные призраки. Человеку свойственно теряться, когда он не находит способа привести себя в связь с тем, что ему предшествует, и с тем, что за ним следует. Он лишается тогда всякой твердости, всякой уверенности. Не руководимый чувством непрерывности, он видит себя заблудившимся в мире. Такие растерянные люди встречаются во всех странах; у нас же это общая черта. Это вовсе не то легкомыслие, в котором когда-то упрекали французов и которое в сущности представляло собою не что иное, как способность легко усваивать вещи, не исключавшую ни глубины, ни широты ума и вносившую в обращение необыкновенную прелесть и изящество; это — беспечность жизни, лишенной опыта и предвидения, не принимающей в расчет ничего, кроме мимолетного существования особи, оторванной от рода, жизни, не дорожащей ни честью, ни успехами какой-либо системы идей и интересов, ни даже тем родовым наследием и теми бесчисленными предписаниями и перспективами, которые в условиях быта, основанного на памяти прошлого и предусмотрении будущего, составляют и общественную, и частную жизнь. В наших головах нет решительно ничего общего; все в них индивидуально и все шатко и неполно. Мне кажется даже, что в нашем взгляде есть какая-то странная неопределенность, что-то холодное и неуверенное, напоминающее отчасти физиономию тех народов, которые стоят на низших ступенях социальной лестницы. В чужих странах, особенно на юге, где физиономии так выразительны и так оживленны, не раз, сравнивая лица моих соотечественников с лицами туземцев, я поражался этой немотой наших лиц.

Иностранцы ставят нам в достоинство своего рода бесшабашную отвагу, встречаемую особенно в низших слоях народа; но, имея возможность наблюдать лишь отдельные проявления национального характера, они не в состоянии судить о целом. Они не видят, что то же самое начало, благодаря которому мы иногда бываем так отважны, делает нас всегда неспособными к углублению и настойчивости; они не видят, что этому равнодушию к житейским опасностям соответствует в нас такое же полное равнодушие к добру и злу, к истине и ко лжи и что именно это лишает нас всех могущественных стимулов, которые толкают людей по пути совершенствования; они не видят, что именно благодаря этой беспечной отваге даже высшие классы у нас, к прискорбию, не свободны от тех пороков, которые в других странах свойственны лишь самым низшим слоям общества; они не видят, наконец, что, если нам присущи кое-какие добродетели молодых и малоразвитых народов, мы уже не обладаем зато ни одним из достоинств, отличающих народы зрелые и высококультурные.

Я не хочу сказать, конечно, что у нас одни пороки, а у европейских народов одни добродетели; избави Бог! Но я говорю, что для правильного суждения о народах следует изучать общий дух, составляющий их жизненное начало, ибо только он, а не та или иная черта их характера, может вывести их на путь нравственного совершенства и бесконечного развития.

Народные массы подчинены известным силам, стоящим вверху общества. Они не думают сами; среди них есть известное число мыслителей, которые думают за них, сообщают импульс коллективному разуму народа и двигают его вперед. Между тем как небольшая группа людей мыслит, остальные чувствуют, и в итоге совершается общее движение. За исключением некоторых отупелых племен, Сохранивших лишь внешний облик человека, сказанное справедливо в отношении всех народов, населяющих землю. Первобытные народы Европы — кельты, скандинавы, германцы — имели своих друидов, скальдов и бардов, которые были по-своему сильными мыслителями. Взгляните на племена Северной Америки, которые так усердно старается истребить материальная культура Соединенных Штатов: среди них встречаются люди удивительной глубины.

И вот я спрашиваю вас, где наши мудрецы, наши мыслители? Кто когда-либо мыслил за нас, кто теперь за нас мыслит? А ведь, стоя между двумя главными частями мира, Востоком и Западом, упираясь одним локтем в Китай, другим в Германию, мы должны были бы соединить в себе оба великих начала духовной природы: воображение и рассудок, и совмещать в нашей цивилизации историю всего земного шара. Но не такова роль, определенная нам провидением. Больше того: оно как бы совсем не было озабочено нашей судьбой. Исключив нас из своего благодетельного действия на человеческий разум, оно всецело предоставило нас самим себе, отказалось как бы то ни было вмешиваться в наши дела, не пожелало ничему нас научить. Исторический опыт для нас не существует; поколения и века протекли без пользы для нас. Глядя на нас, можно было бы сказать, что общий закон человечества отменен по отношению к нам. Одинокие в мире, мы ничего не дали миру, ничему не научили его; мы не внесли ни одной идеи в массу идей человеческих, ничем не содействовали прогрессу человеческого разума, и все, что нам досталось от этого прогресса, мы исказили. С первой минуты нашего общественного существования мы ничего не сделали для общего блага людей; ни одна полезная мысль не родилась на бесплодной почве нашей родины; ни одна великая истина не вышла из нашей среды; мы не дали себе труда ничего выдумать сами, а из того, что выдумали другие, мы перенимали только обманчивую внешность и бесполезную роскошь.

Странное дело: даже в мире науки, обнимающем все, наша история ни к чему не примыкает, ничего не уясняет, ничего не доказывает. Если бы дикие орды, возмутившие мир, не прошли по стране, в которой мы живем, прежде чем устремиться на Запад, нам едва ли была бы отведена страница во всемирной истории. Если бы мы не раскинулись от Берингова пролива до Одера, нас и не заметили бы. Некогда великий человек захотел просветить нас, и для того, чтобы приохотить нас к образованию, он кинул нам плащ цивилизации: мы Подняли плащ, но не дотронулись до просвещения. В другой раз, другой великий государь, приобщая нас к своему славному предназначению, провел нас победоносно с одного конца Европы на другой; вернувшись из этого триумфального шествия чрез просвещеннейшие страны мира, мы принесли с собою лишь идеи и стремления, плодом которых было громадное несчастие, отбросившее нас на полвека назад. В нашей крови есть нечто, враждебное всякому истинному прогрессу. И в общем мы жили и продолжаем жить лишь для того, чтобы послужить каким-то важным уроком для отдаленных поколений, которые сумеют его понять; ныне же мы, во всяком случае, составляем пробел в нравственном миропорядке. Я не могу вдоволь надивиться этой необычайной пустоте и обособленности нашего социального существования. Разумеется, в этом повинен отчасти неисповедимый рок, но, как и во всем, что совершается в нравственном мире, здесь виноват отчасти и сам человек. Обратимся еще раз к истории: она — ключ к пониманию народов.

Что мы делали о ту пору, когда в борьбе энергического варварства северных народов с высокою мыслью христианства складывалась храмина современной цивилизации? Повинуясь нашей злой судьбе, мы обратились к жалкой, глубоко презираемой этими народами Византии за тем нравственным уставом, который должен был лечь в основу нашего воспитания. Волею одного честолюбца эта семья народов только что была отторгнута от всемирного братства, и мы восприняли, следовательно, идею, искаженную человеческою страстью. В Европе все одушевлял тогда животворный принцип единства. Все исходило из него и все сводилось к нему. Все умственное Движение той эпохи было направлено на объединение человеческого мышления; все побуждения коренились в той властной потребности отыскать всемирную идею, которая является гением-вдохновителем нового времени. Непричастные этому чудотворному началу, мы сделались жертвою завоевания. Когда же мы свергли чужеземное иго и только наша оторванность от общей семьи мешала нам воспользоваться идеями, возникшими за это время у наших западных братьев, мы подпали еще более жестокому рабству, освященному притом фактом нашего освобождения.

Сколько ярких лучей уже озаряло тогда Европу, на вид окутанную мраком! Большая часть знаний, которыми теперь гордится человек, уже была предугадана отдельными умами; характер общества уже определился, а, приобщившись к миру языческой древности, христианские народы обрели и те формы прекрасного, которых им еще недоставало. Мы же замкнулись в нашем религиозном обособлении, и ничто из происходившего в Европе не достигало до нас. Нам не было никакого дела до великой мировой работы. Высокие качества, которые религия принесла в дар новым народам и которые в глазах здравого разума настолько же возвышают их над древними народами, насколько последние стояли выше готтентотов и лапландцев; эти новые силы, которыми она обогатила человеческий ум; эти нравы, которые, вследствие подчинения безоружной власти, сделались столь же мягкими, как раньше были грубы, — все это нас совершенно миновало. В то время, как христианский мир величественно шествовал по пути, предначертанному его божественным основателем, увлекая за собою поколения, — мы, хотя и носили имя христиан, не двигались с места. Весь мир перестраивался заново, а у нас ничего не созидалось; мы по-прежнему прозябали, забившись в свои лачуги, сложенные из бревен и соломы. Словом, новые судьбы человеческого рода совершались помимо нас. Хотя мы и назывались христианами, плод христианства для нас не созревал.

Спрашиваю вас, не наивно ли предполагать, как это обыкновенно делают у нас, что этот прогресс европейских народов, совершившийся столь медленно и под прямым и очевидным воздействием единой нравственной силы, мы можем усвоить сразу, не дав себе даже труда узнать, каким образом он осуществлялся?

Совершенно не понимает христианства тот, кто не видит, что в нем есть чисто историческая сторона, которая является одним из самых существенных элементов догмата и которая заключает в себе, можно сказать, всю философию христианства, так как показывает, что оно дало людям и что даст им в будущем. С этой точки зрения христианская религия является не только нравственной системою, заключенной в преходящие формы человеческого ума, но вечной божественной силой, действующей универсально в духовном мире и чье явственное обнаружение должно служить нам постоянным уроком. Именно таков подлинный смысл догмата о вере в единую Церковь, включенного в символ веры. В христианском мире все необходимо должно способствовать — и действительно способствует — установлению совершенного строя на земле; иначе не оправдалось бы слово Господа, что он пребудет в церкви своей до скончания века. Тогда новый строй, — Царство Божие, — который должен явиться плодом искупления, ничем не отличался бы от старого строя — от царства зла, — который искуплением должен быть уничтожен, и нам опять-таки оставалась бы лишь та призрачная мечта о совершенстве, которую лелеют философы и которую опровергает каждая страница истории, — пустая игра ума, способная удовлетворять только материальные потребности человека и поднимающая его на известную высоту лишь затем, чтобы тотчас низвергнуть в еще более глубокие бездны.

Однако, скажете вы, разве мы не христиане? и разве не мыслима иная цивилизация, кроме европейской? — Без сомнения, мы христиане; но не христиане ли и абиссинцы? Конечно, возможна и образованность, отличная от европейской; разве Япония не образованна, притом, если верить одному из наших соотечественников, даже в большей степени, чем Россия? Но неужто вы думаете, что-тот порядок вещей, о котором я только что говорил и который является конечным предназначением человечества, может быть осуществлен абиссинским христианством и японской культурой? — Неужто вы думаете, что небо сведут на землю эти нелепые уклонения от божеских и человеческих истин?

В христианстве надо различать две совершенно разные вещи: его действие на отдельного человека и его влияние на всеобщий разум. То и другое естественно сливается в высшем разуме и неизбежно ведет к одной и той же цели. Но срок, в который осуществляются вечные предначертания божественной мудрости, не может быть охвачен нашим ограниченным взглядом. И потому мы должны отличать божественное действие, проявляющееся в какое-нибудь определенное время в человеческой жизни, от того, которое совершается в бесконечности. В тот день, когда окончательно исполнится дело искупления, все сердца и умм сольются в одно чувство, в одну мысль, и тогда падут все стены, разъединяющие народы и исповедания. Но теперь каждому важно знать, какое место отведено ему в общем призвании христиан, то есть какие средства он может найти в самом себе и вокруг себя, чтобы содействовать достижению цели, поставленной всему человечеству.

Отсюда необходимо возникает особый круг идей, в котором и вращаются умы того общества, где эта цель должна осуществиться, то есть идея, которую Бог открыл людям, должна созреть и достигнуть всей своей полноты. Этот круг идей, эта нравственная сфера, в свою очередь, естественно обусловливают определенный строй жизни и определенное мировоззрение, которые, не будучи тождественными для всех, тем не менее создают у нас, как и у всех не европейских народов, одинаковый бытовой уклад, являющийся плодом той огромной 18-вековой духовной работы, в которой участвовали все страсти, все интересы, все страдания, все мечты, все усилия разума.

Все европейские народы шли вперед в веках рука об руку; как бы ни старались они теперь разойтись каждый своей дорогой, — они беспрестанно сходятся на одном и том же пути. Чтобы убедиться в том, как родственно развитие этих народов, нет надобности изучать историю; прочтите только Тасса, и вы увидите их все простертыми ниц у подножья Иерусалимских стен. Вспомните, что в течение пятнадцати веков у них был один язык для обращения к Богу, одна духовная власть и одно убеждение. Подумайте, что в течение пятнадцати веков, каждый год в один и тот же день, в один и тот же час, они в одних и тех словах возносили свой голос к верховному существу, прославляя его за величайшее из его благодеяний. Дивное созвучие, в тысячу крат более величественное, чем все гармонии физического мира! Итак, если эта сфера, в которой живут европейцы и в которой в одной человеческий род может исполнить свое конечное предназначение, есть результат влияния религии и если, с другой стороны, слабость нашей веры или несовершенство наших догматов до сих пор держали нас в стороне от этого общего движения, где развилась и формулировалась социальная идея христианства, и низвели нас в сонм народов, коим суждено лишь косвенно и поздно воспользоваться всеми плодами христианства, то ясно, что нам следует прежде всего оживить свою веру всеми возможными способами и дать себе истинно христианский импульс, так как на Западе все создано христианством. Вот что я подразумеал, говоря, что мы должны от начала повторить на себе все воспитание человеческого рода.

Вся история новейшего общества совершается на почве мнений; таким образом, она представляет собою настоящее воспитание. Утвержденное изначала на этой основе, общество шло вперед лишь силою мысли. Интересы всегда следовали там за идеями, а не предшествовали им; убеждения никогда не возникали там из интересов, а всегда интересы рождались из убеждений. Все политические революции были там, в сущности, духовными революциями: люди искали истину и попутно нашли свободу и благосостояние. Этим объясняется характер современного общества и его цивилизации; иначе его совершенно нельзя было бы понять.

Религиозные гонения, мученичество за веру, проповедь христианства, ереси, соборы — вот события, наполняющие первые века. Все движение этой эпохи, не исключая и нашествия варваров, связано с этими первыми, младенческими усилиями нового мышления. Следующая затем эпоха занята образованием .иерархии, централизацией духовной власти и непрерывным распространением христианства среди северных народов. Далее следует высочайший подъем религиозного чувства и упрочение религиозной власти. Философское и литературное развитие ума и улучшение нравов под державой религии довершает эту историю новых народов, которую с таким же правом можно назвать священной, как и историю древнего избранного народа. Наконец, новый религиозный поворот, новый размах, сообщенный религией человеческому духу, определил и теперешний уклад общества. Таким образом, главный и, можно сказать, единственный интерес новых народов всегда заключается в идее. Все положительные, материальные, личные интересы поглощались ею.

Я знаю — вместо того, чтобы восхищаться этим дивным порывом человеческой природы к возможному для нее совершенству, в нем видели только фанатизм и суеверие; но что бы ни говорили о нем, судите сами, какой глубокий след в характере этих народов должно было оставить такое социальное развитие, всецело вытекавшее из одного чувства, безразлично — в добре и во зле.

Пусть поверхностная философия вопиет, сколько хочет, по поводу религиозных войн и костров, зажженных нетерпимостью, — мы можем только завидовать доле народов, создавших себе в борьбе мнений, в кровавых битвах за дело истины целый мир идей, которого мы даже представить себе не можем, не говоря уже о том, чтобы перенестись в него телом и душой, как у нас об этом мечтают.

Еще раз говорю: конечно, не все в европейских странах проникнуто разумом, добродетелью и религией, — далеко нет. Но все в них таинственно повинуется той силе, которая властно царит там уже столько веков, все порождено той долгой последовательностью фактов и идей, которая обусловила современное состояние общества. Вот один из примеров, доказывающих это. Народ, физиономия которого всего резче выражена и учреждения всего более проникнуты духом нового времени, — англичане, — собственно говоря, не имеют иной истории, кроме религиозной. Их последняя революция, которой они обязаны своей свободою и своим благосостоянием, так же как и весь ряд событий, приведших к этой революции, начиная с эпохи Генриха VIII, — не что иное, как фазис религиозного развития. Во всю эпоху интерес собственно политический является лишь второстепенным двигателем и временами исчезает вовсе или приносится в жертву идее. И в ту минуту, когда я пишу эти строки, все тот же религиозный интерес волнует эту избранную страну. Да и вообще, какой из европейских народов не нашел бы в своем национальном сознании, если бы дал себе труд разобраться в нем, того особенного элемента, который в форме религиозной мысли неизменно являлся животворным началом, душою его социального тела, на всем протяжении его бытия?

Действие христианства отнюдь не ограничивается его прямым и непосредственным влиянием на дух человека. Огромная задача, которую оно призвано исполнить, может быть осуществлена лишь путем бесчисленных нравственных, умственных и общественных комбинаций, где должна найти себе полный простор безусловная победа человеческого духа. Отсюда ясно, что все совершившееся с первого дня нашей эры, или, вернее, с той минуты, когда Спаситель сказал своим ученикам: Идите по всему миру и проповедуйте Евангелие всей твари, — включая и все нападки на христианство, — без остатка покрывается этой общей идеей его влияния. Стоит лишь обратить внимание на то, как власть Христа непреложно осуществляется во всех сердцах, — с сознанием или бессознательно, по доброй воле или принуждению, — чтобы убедиться в исполнении его пророчеств. Поэтому, несмотря на всю неполноту, несовершенство и прочность, присущие европейскому миру в его современной форме, нельзя отрицать, что Царство Божие до известной степени осуществлено в нём, ибо он содержит в себе начало бесконечного развития и обладает в зародышах и элементах всем, что необходимо для его окончательного водворения на земле.

(Ч а а д а е в, из Первого философического письма)



Благодарю за брошюру, которую вы мне прислали. Я с удовольствием перечёл её, хотя очень удивился, что она переведена и напечатана. Я доволен переводом: в нём сохранена энергия и непринужденность подлинника. Что касается мыслей, то вы знаете, что я далеко не во всём согласен с вами. Нет сомнения, что Схизма отъединила нас от остальной Европы и что мы не принимали участия ни в одном из великих событий, которые её потрясали, но у нас было особое предназначение. Это Россия, это её необъятные пространства поглотили монгольское нашествие. Татары не посмели перейти наши западные границы и оставить нас в тылу. Они отошли к своим пустыням, и христианская цивилизация была спасена. Для достижения этой цели мы должны были вести совершенно особое существование, которое, оставив нас христианами, сделало нас, однако, совершенно чуждыми христианскому миру, так что нашим мученичеством энергичное развитие Европы было избавлено от всяких помех. Вы говорите, что источник, откуда мы черпали христианство, был нечист, что Византия была достойна презрения и презираема и т.п. Ах, мой друг, разве сам Иисус Христос не родился евреем и разве Иерусалим не был притчею во языцех? Евангелие от этого разве менее изумительно? У греков мы взяли Евангелие и предания, но не дух ребяческий мелочности и словопрений. Нравы Византии никогда не были нравами Киева. Наше духовенство, до Феофана, было достойно уважения, никогда не вызвало бы реформации в тот момент, когда человечество больше всего нуждалось в единстве. Согласен, что нынешнее наше духовенство отстало. Хотите знать причину? Оно носит бороду, вот и всё. Оно не принадлежит к хорошему обществу. Что же касается нашей исторической ничтожности, то я решительно не могу с вами согласиться. Войны Олега и Святослава и даже удельные усобицы — разве это не та жизнь, полная кипучего брожения и пылкой и бесцельной деятельности, которой отличается юность всех народов? Татарское нашествие — печальное и великое зрелище. Пробуждение России, развитие её могущества, её движение к единству (к русскому единству, разумеется), оба Ивана, величественная драма, начавшаяся в Угличе и закончившаяся в Ипатьевском монастыре, — так неужели всё это не история, а лишь бледный полузабытый сон? А Пётр Великий, который один есть всемирная история! А Екатерина II, которая поставила Россию на пороге Европы? А Александр, который привёл нас в Париж? и (положа руку на сердце) разве не находите вы чего-то значительного в теперешнем положении России, чего-то такого, что поразит будущего историка? Думаете ли вы, что он поставит нас вне Европы? Хотя лично я сердечно привязан к государю, я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя; как литератора — меня раздражают, как человек с предрассудками — я оскоблён, — но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, какой нам Бог её дал.

Вышло предлинное письмо. Поспорив с вами, я должен сказать, что многое в вашем послании глубоко верно. Действительно, нужно сознаться, что наша общественная жизнь — грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству — поистине могут привести в отчаяние. Вы хорошо сделали, что сказали это громко. Но боюсь, как бы ваши исторические воззрения вам не повредили... Наконец, мне досадно, что я не был подле вас, когда вы передавали вашу рукопись журналистам. Я нигде не бываю и не могу вам сказать, производит ли ваша статья впечатление. Надеюсь, что её не будут раздувать. Читали ли вы 3-й № "Современника"? Статья "Вольтер" и Джон Теннер — мои, Козловский стал бы мои провидением, если бы захотел раз навсегда сделаться литератором. Прощайте, мой друг. Если увидите Орлова и Раевского, передайте им поклон. Что говорят они о вашем письме, они, столь посредственные христиане? (Франц.)

(Неотправленное письмо А. С. Пушкина к П. Я. Чаадаеву 19 окт. 1836.)


NB6

Д У М А


Печально я гляжу на наше поколенье!
Его грядущее — иль пусто, иль темно,
Меж тем, под бременем познанья и сомненья,
       В бездействии состарится оно.
       Богаты мы, едва из колыбели,
Ошибками отцов и поздним их умом,
И жизнь уж нас томит, как ровный путь без цели,
       Как пир на празднике чужом.

       К добру и злу постыдно равнодушны,
В начале поприща мы вянем без борьбы;
Перед опасностью позорно малодушны
И перед властию — презренные рабы.
       Так тощий плод, до времени созрелый,
Ни вкуса нашего не радуя, ни глаз,
Висит между цветов, пришлец осиротелый,
И час их красоты — его паденья час!

Мы иссушили ум наукою бесплодной,
Тая завистливо от ближних и друзей
Надежды лучшие и голос благородный
       Неверием осмеянных страстей.
Едва касались мы до чаши наслажденья,
       Но юных сил мы тем не сберегли;
Из каждой радости, бояся пресыщенья,
       Мы лучший сок навеки извлекли.

Мечты поэзии, создания искусства
Восторгом сладостным наш ум не шевелят;
Мы жадно бережем в груди остаток чувства —
Зарытый скупостью и бесполезный клад.
И ненавидим мы, и любим мы случайно,
Ничем не жертвуя ни злобе, ни любви,
И царствует в душе какой-то холод тайный,
       Когда огонь кипит в крови.

И предков скучны нам роскошные забавы,
Их добросовестный, ребяческий разврат;
И к гробу мы спешим без счастья и без славы,
       Глядя насмешливо назад.

Толпой угрюмою и скоро позабытой
Над миром мы пройдем без шума и следа,
Не бросивши векам ни мысли плодовитой,
       Ни гением начатого труда.
И прах наш, с строгостью судьи и гражданина,
Потомок оскорбит презрительным стихом,
Насмешкой горькою обманутого сына
       Над промотавшимся отцом.


(Л е р м о н т о в,  1 8 3 8)


NB7
Годъ 2000 апрѣля 43 числа. Мартобря 86 числа. Между днемъ и ночью. Никотораго числа. День былъ безъ числа. Числа не помню. Мѣсяца тоже не было. Было чортъ знаетъ что такое. Число 1. Мадритъ. Февруарiй тридцатый. Январь того же года, случившiйся послѣ февраля. Число 25. Чи 34 сло Мц. гдао. Февраль 349.

П о п р и щ и н  («Записки сумасшедшего» Гоголя)

Год 2000 апреля 43 числа. 

       Сегодняшний день — есть день величайшего торжества! В Испании есть король. Он отыскался. Этот король я. Именно только сегодня об этом узнал я. Признаюсь, меня вдруг как будто молнией осветило. Я не понимаю, как я мог думать и воображать себе, что я титулярный советник. Как могла взойти мне в голову эта сумасбродная мысль? Хорошо, что еще не догадался никто посадить меня тогда в сумасшедший дом. Теперь передо мною все открыто. Теперь я вижу все как на ладони. А прежде, я не понимаю, прежде все было передо мною в каком-то тумане. И это все происходит, думаю, оттого, что люди воображают, будто человеческий мозг находится в голове; совсем нет: он приносится ветром со стороны Каспийского моря. Сначала я объявил Мавре, кто я. Когда она услышала, что перед нею испанский король, то всплеснула руками и чуть не умерла от страха. Она, глупая, еще никогда не видала испанского короля. Я, однако же, старался ес успокоить и в милостивых словах старался ее уверить в благосклонности, и что я вовсе не сержусь за то, что она мне иногда дурно чистила сапоги. Ведь это черный народ. Им нельзя говорить о высоких материях. Она испугалась оттого, что находится в уверенности, будто все короли в Испании похожи на Филиппа II. Но я растолковал ей, что между мною и Филиппом нет никакого сходства и что у меня нет ни одного капуцина... В департамент не ходил... Чортъ с ним! Нет, приятели, теперь не заманить меня; я не стану переписывать гадких бумаг ваших!



Чи 34 сло Мц гдао,
февраль 349.
 

       Нет, я больше не имею сил терпеть. Боже! что они делают со мною! Они льют мне на голову холодную воду! Они не внемлют, не видят, не слушают меня. Что я сделал им? За что они мучат меня? Чего хотят они от меня, бедного? Что могу дать я им? Я ничего не имею. Я не в силах, я не могу вынести всех мук их, голова горит моя, и все кружится предо мною. Спасите меня! возьмите меня! дайте мне тройку быстрых, как вихорь, коней! Садись, мой ямщик, звени, мой колокольчик, взвейтеся, кони, и несите меня с этого света! Далее, далее, чтобы не видно было ничего, ничего. Вон небо клубится передо мною; звездочка сверкает вдали; лес несется с темными деревьями и месяцем; сизый туман стелется под ногами; струна звенит в тумане; с одной стороны море, с другой Италия; вон и русские избы виднеют. Дом ли то мой синеет вдали? Мать ли моя сидит перед окном? Матушка, спаси твоего бедного сына! урони слезинку на его больную головушку! посмотри, как мучат они его! прижми ко груди своей бедного сиротку! ему нет места на свете! его гонят! Матушка! пожалей о своем больном дитятке!.. А знаете ли, что у алжирского дея под самым носом шишка?

(и з  «Запискок сумасшедшего»  Г о г о л я)



Наступающий век есть век разумного сознания; не горячась, он взвешивает всё, приемля все стороны к сведенью, без чего не узнать разумной средины вещей. Он велит нам оглядывать многосторонним взглядом старца, а не показывать горячую прыткость рыцаря прошедших времен; мы ребенки перед этим веком. Поверьте мне, что и вы, и я виновны равномерно перед ним. И вы, и я перешли в излишество. Я, по крайней мере, сознаюсь в этом, но сознаетесь ли вы? Точно так же, как я упустил из виду современные дела и множество вещей, которые следовало сообразить, точно таким же образом упустили и вы; как я слишком усредоточился в себе, так вы слишком разбросались. Как мне нужно узнавать многое из того, что знаете вы и чего я не знаю, так и вам тоже следует узнать хотя часть того, что знаю я и чем вы напрасно пренебрегаете.

А покаместь помните прежде всего о вашем здоровьи. Оставьте на время современные вопросы. Вы потом возвратитесь к ним с большею свежестью, стало быть и с большею пользою как для себя, так и для них.
Желаю вам от всего сердца спокойствия душевного, первейшего блага, без которого нельзя действовать и поступать разумно ни на каком поприще.
Н.  Г о г о л ь.

В одно время с письмом к вам отправил я письмо и к Анненкову. Спросите у него, получил ли он его. Я адресовал в Poste restante.



NB8


Ф ё д о р о в — единственное, необъяснимое и ни с чем не сравнимое явление в умственной жизни человечества...
Рождением и жизнью Фёдорова оправдано тысячелетнее существование России. Теперь ни у кого на земном шаре язык не повернется упрекнуть нас, что мы не бросили векам ни мысли плодовитой, ни гением начатого труда...
В одном Фёдорове — искупление всех грехов и преступлений русского народа. — А.Л. Волынский

В истории существуют духовные явления, содержание и смысл которых раскрываются не сразу. Пройдя незаметно или затронув небольшой круг умов и сердец, они с течением времени все возрастают в величии и силе. К такого рода явлениям принадлежит наследие Николая Федорова, поразительно национальное по своим прозрениям и устремлениям и вместе с тем (а возможно, и поэтому) достигающее уровня универсальных, мировых идей. Никто другой из блистательного созвездия русских мыслителей конца прошлого и нашего века не объял в своем влиянии такие широкие ряды культуры, как Федоров: от Ф. Достоевского и Л. Толстого до М. Горького и В. Брюсова, от В. Хлебникова и В. Маяковского до Н. Клюева и Н. Заболоцкого, от художников В. Чекрыгина и П. Филонова до такого выдающегося прозаика философского склада, как М. Пришвин, или такого гения, как А. Платонов. Сергей Булгаков, сетуя в связи с Федоровым, что ему никто из мыслителей не сказал решительного “да”, никто “не решился сказать и прямого “нет”, приходит к такому выводу: “Остается признать, что не пришло еще время для жизненного опознания этой мысли, — пророку дано упреждать свое время”. Как же сейчас обстоят дела с этим “опознанием”, продвинулось ли оно за истекшие почти полвека?

В значительной степени — да! Федоровские идеи регуляции природы, борьбы со смертью, обретения человеком и человечеством более высокого онтологического статуса были признаны лежащими у истоков активно-эволюционной, космической, ноосферной мысли XX в. Но при всем своем универсализме, обращенности и к верующим, и к неверующим Федоров мыслитель по преимуществу религиозный, ибо устремляет человечество к наивысшим и наиблагим идеалам и целям, которые только можно себе помыслить и представить сердечной мечтой, — а выработка таких устремлений всегда является глубоко религиозным актом.

Долгое время значительная часть жизни Николая Федоровича была скрыта некоей завесой таинственности. Да и вторая ее половина, когда он становится знаменитой личностью Москвы, “необыкновенным библиотекарем” Румянцевского музея, укладывалась чаще всего в некую образцовую, почти житийную схему неустанного подвижничества и духовных подвигов. Сравнивали его по загадочности биографических истоков со старцем Федором Кузьмичом, по самоотверженному служению людям с доктором Федором Гаазом, называли своего рода первосвященником по чину Мельхиседека (т. е. не по помазанию, а по свободному избранию), московским Сократом, поскольку его учение распространялось по преимуществу устно, в узком кругу друзей и последователей.

И только в последнее время удалось более точно раскрыть самую тайну его рождения, ряд важнейших эпизодов его до-московской биографии. Родиной мыслителя оказалось село Ключи Тамбовской губернии, где в начале июня (по новому стилю) 1829 г. дворянская девица Елизавета Иванова родила его от князя Павла Ивановича Гагарина. Как незаконнорожденный, Николай получил отчество и фамилию по имени своего крестного отца. “От детских лет сохранились у меня три воспоминания: видел я черный, пречерный хлеб, которым (говорили при мне) питались крестьяне в какой-то, вероятно, голодный год. Слышал с детства объяснение войны (на мой вопрос о ней)., которое привело меня в страшное недоумение: на войне люди стреляют друг в друга, наконец, узнал я о том, что есть и не родные, чужие: и о том, что сами родные — не родные, а чужие”. Под этими строками — заголовок “Необходимое дополнение”. Голод, смерть, неродственность — эти фундаментальные натуральные бедствия человека, ставшие главным предметом преобразовательного дерзания мыслителя, впечатались в него сильнейшим экзистенциальным первооткрытием; потрясение, взлом сознания уходят в самые глубины его складывающейся личности. “Чувство смертности и стыд рождения” — так позднее определит Федоров два основных аффекта, образующих травматическое ядро человека. Ранняя смерть деда, знаменитого вельможи Ивана Алексеевича Гагарина, повергшая в безутешную горесть всех близких в имении отца, где воспитывался маленький Николай, позднее смерть дяди, предводителя тамбовского дворянства Константина Гагарина, его покровителя, на чьи деньги он учился в Тамбовской гимназии и в (одесском Ришельевском лицее, не говоря уже о “стыде рождения”, усугубленном самым фактом незаконнорожденности, — в случае с Федоровым мы сталкиваемся с обостренно-невротическим переживанием и “стыда рождения”, и “чувства смертности”, но давшим уникально созидательный, религиозно-пророческий выход. Осень 1851 г. — поворотный рубеж в жизни Николая Федоровича; внешне он означен смертью дяди, уходом из лицея, внутренне — колоссальным переворотом, когда ему открылась основная идея его учения, “мысль, что чрез нас, чрез разумные существа, природа достигнет полноты самосознания и самоуправления, воссоздаст все разрушенное и разрушаемое по ее еще слепоте”. Двадцати двух лет Николай бросил такой решительный вызов смерти, как никто из смертных за всю историю. Победа над ней мыслилась им настолько радикальной, что предполагала возвращение к жизни поиском, трудом и творчеством всех ушедших поколений. Явление идеи совпадает с резким жизненным переворотом, новым фундаментальным выбором: не попадаться в сладкую ловушку человеческого жребия, забываясь в автоматизме его исполнения — семья, деньги, успехи по службе, благочинная кончина... Выбор был сделан: подвиг в миру и вызревание Слова для будущего явления миру Дела воскрешения. Между осенью 1851 г. и началом февраля 1854 г., когда Федоров начинает свою растянувшуюся на 14 лет преподавательскую службу в уездных училищах, он ведет какую-то свою жизнь, нигде не служит и не оставляет никаких следов. Эти два с половиной свободных года Николая Федоровича в поле пронзившей его Идеи, начавшей невиданно располагать все предметы, события, отношения мира, культурные достижения и системы мысли, были для него основополагающими. Устанавливался особый, никогда так не раскрывавшийся взгляд, уникальная родственно-отеческая и воскресительная “оптика”.

В каком-то сугубо личном смысле Николай Федорович может показаться одиноким, обделенным тем интимным, душевным общением, которое дают любимая женщина, дети. (Да, всю жизнь он прожил аскетом, питался в основном чаем с хлебом, спал три-четыре часа на голом сундуке, ходил круглый год в одном и том же стареньком пальто, все свое жалованье раздавал нуждавшимся.) Но у Николая Федоровича был бесконечно дорогой ему Дом, где грелось его сердце, где он чувствовал себя среди “родных, а не чужих”, — Храм. Церковь питала его чувством причастности к проходящей через века, связующей живых и мертвых и уходящей в небо общечеловеческой общности. Многократно Федоров говорил о себе как о человеке, “воспитанном службою Страстных дней и Пасхальной утрени”. И свое учение он называл Новой Пасхой, излагал в форме “пасхальных вопросов”. Проходя душевную и интеллектуальную школу храмового образования, глубоко сердечно укореняя в себе идеал преодоления закона “мира сего”, Николай Федорович грезил о том времени, когда христианство из молитвы превратится в Дело, выйдет из храма, когда литургия станет внехрамовой, вынесет свое тайнодействие в мир, станет реальным пресуществлением праха в живые преображенные плоть и кровь.

Новым смыслом зажглись для него в эти годы евангельские глаголы. Его пронзило Христово: “Дела, которые Я Творю, и он (верующий в Меня. — С. С.) сотворит и больше сих сотворит”, а размах Его дел был всеобъемлющ: включал не только нравственную проповедь (так прежде всего и опознали Его дело), но и управление силами природы (утишал бури, ходил по водам), исцеление больных и, наконец. Его Дело дел: воскрешение из мертвых. Среди программных заповедей Евангелия для Федорова важнейшее значение получили две: призывающая к единству, к братотворению весь род людской (“Да будут все едино, как Ты, Отче, во мне, и Я в Тебе”) и так называемая заповедь научения (“Шедше научите вся языки...”). Позднее он писал, что содержание научения не дано здесь Христом, а как бы оставлено на вызревание в человечестве. И перед Николаем Федоровичем должны были возникнуть вопросы, куда ему самому идти для начала, кого учить, какие “языки”. И он пошел в школу, причем в школу начальную, дающую первое направление душе и уму: он пошел к детям, к естественным носителям детского чувства родства, которое для Федорова было критерием нравственности. “Возвратить сердца сынов отцам”, причем в самом полном смысле — всем когда-либо жившим предкам, населявшим эту Землю и творившим ее историю, — вот тот основной внутренний переворот, который должен произойти в людях; преподавании географии и истории (“География говорит нам о Земле как о жилище; история же — о ней как о кладбище”) молодой Николай Федорович и пытался начать непосредственно на живых детских душах конкретную работу в этом направлении. Такое сочетание мыслительной разработки вселенски-преобразоватсльных проектов обязательной, тут же выходящей в жизнь практической инициативой, пусть “малой”, но озаренной и поднятой Идеей, было свойственно деятельности Федорова до конца.

Это же сопряжение мы встречаем и в его долголетней библиотечной деятельности: 1869 г. он становится помощником библиотекаря московской Чертковской библиотеки, а с 1874 г. переходит в Румянцевский музей, где при всей своей скромной должности дежурного по читальному залу становится на четверть века духовным средоточием всей музейной деятельности). Колоссальный авторитет Федорова у коллег и посетителей, среди которых были виднейшие ученые, писатели, философы, вырастал из его нравственной чистоты, полного материального самоотречения, фантастического объема знаний, щедро раздаваемых нуждающимся. Дело было не просто в феноменальной памяти Николая Федоровича (говорят, что он знал чуть ли не наизусть содержание всех книг самого большого в стране хранилища). Ему было дано какое-то удивительное восчувствие культуры как живого организма в морфологической целесообразности и взаимосвязанности ее частей и отраслей — отсюда каждый раз его рекомендация и совет обнаруживали не вершковое, популярно-энциклопедическое сведение, а знание глубокое, исследовательское.

На 80-90-е гг. приходится и его достаточно интенсивное общение со Львом Толстым и Владимиром Соловьевым. Отношения эти были неровными, прерывались и новь восстанавливались и кончились разрывом. Федорова отличало одно изумлявшее всех качество: абсолютное нежелание запечатлеть, увековечить себя в истории как мыслителя, как культурного деятеля. Он если и выступал в печати, то всегда анонимно или под псевдонимом. Кроткий и уступчивый в личных отношениях, Федоров становился непримирим, когда речь шла об учении “всеобщего дела”, которое он расценивал как доведенный до высокого градуса сознания голос веков и поколений (недаром и основное его сочинение написано в форме “Записки от неученых к ученым” как бы от имени этих народных масс, живущих и живших). От близких людей, от тех, с которыми сама их духовная высота заставляла требовать многое, Николай Федорович не признавал ничего среднего между “да” и “нет”. Все его попытки переложить на авторитетные плечи бремя вынесения в мир учения о воскрешении терпели провал. Хотя для самих кандидатов на эту должность — будь то для Достоевского, познакомившегося с идеями Федорова в письменном изложении перед работой над “Братьями Карамазовыми”, или для Л. Н. Толстого и особенно для В. С. Соловьева — их контакт личностью и идеями Федорова остался далеко не бесследным.

В последние годы жизни философ начинает напряженно работать над окончательным приведением своих рукописей в порядок для скорейшего их обнародования уже од собственным именем, но его труд прерывает неожиданная смерть. Николай Федорович скончался 28 декабря 1903 г. в Мариинской больнице для бедных от двустороннего воспаления легких. Перед смертью он передал все бумаги своему ученику В. А. Кожевникову. Похоронен Федоров на кладбище Скорбященского монастыря. Могила философа памяти, призывавшего живых обратиться сердцем и умом к кладбищам, была снесена в 1929 г.: место последнего упокоения было утрамбовано под игровую площадку. Осуществилось его пророчество о нравственном одичании, одним из симптомов которого станет “превращение кладбищ в гульбища”, а “сынов человеческих” в “блудных сынов, пирующих на могилах отцов”.

Работу по подготовке к изданию написанного Федоровым завершили его ученики последователи Н. П. Петерсон и В. А. Кожевников, выпустившие два тома “Философии общего дела”: первый — в 1906 г. в городе Верном (ныне Алма-Ата), второй — в 1913 г. в Москве. Подготовленный к печати третий том статей и писем Федорова так и не увидел свет. Отрывки из него вошли в изданные в 1982 г. “Сочинения” мыслителя.

Идеи “регуляции природы” и “имманентного воскрешения” находят у Федорова обоснование и естественнонаучное, и религиозное. Во вступительной статье к данной антологии рассмотрены больше естественнонаучные стороны учения “общего дела”. Здесь же коротко остановимся на христианских аспектах, имеющих особое значение для религиозной ветви русского космизма.

Свое учение Федоров называл активным христианством, раскрыв в глубинах “Благой вести” Христа прежде всего ее космический смысл: призыв к активному преображению природного, смертного мира в иной, не-природный, бессмертный божественный тип бытия (Царствие Небесное). Требование активности человека вытекает из основоположений христианской антропологии, как ее понимает мыслитель: Бог создает и совершенствует человека через него самого, начиная с первого акта его самодеятельности — принятия вертикального положения и дальнейшего его трудового устроения. Федоров высказывал и такую проницательную мысль: Бог учит человека “так сказать, гевристически, т. е. человек должен не только вложить собственный труд, весь ум, все свое искусство в великое дело воскрешения, но и додуматься до необходимости собственного участия в нем”, а человечество — воспитать из себя коллективное орудие, достойное того, чтобы через него могла начать активно действовать Божья воля.

В своем учении Федоров доводит до благого максимума христианский тип эсхатологии, восполнив два, на его взгляд, извращения христианского идеала: частичность, невсеобщность спасения и его сверхъестественный катастрофизм при пассивном ожидании исполнения последних сроков. Развязка драмы мировой истории в виде неудержимого и неустранимого каскада страшных казней, запланированных божественной инстанцией, больше всего парализует всякую волю к человеческому действию в деле своего достойного онтологического устроения. А если речь идет не о фатальной развязке, а о картине тех бедствий, которые ждут человечество как раз при его пассивности, упорстве на избранном пути рабствования порядку вещей? Пророчество о дурном конце может иметь характер угрозы, предупреждения. Таково знаменитое пророчество о разрушении Ниневии и каре ее жителям, произнесенное Господом, но снятое с них, когда они покаялись от проповеди Ионы. Философ “общего дела” твердо встает на точку зрения условности апокалипсических пророчеств, необходимости всеобщего спасения в ходе имманентного воскрешения, которого достигает “по велению Бога” в потоках его благодати объединенное братское человечество, овладевшее тайнами жизни и смерти, секретами “метаморфозы вещества”. Трансцендентное же воскресение, верит Федоров, совершится только в том случае, если человечество не придет в “разум истины”. И это будет, воистину, “воскресением гнева”, когда произойдет окончательное разделение рода людского на спасенных и вечно проклятых. Такое разрешение конечных судеб есть на деле казнь для всех: и не только для грешников (вопль и скрежет зубовный), но и для праведных (так ли уж сладко им, самым чистым и совестливым, быть свидетелями страшных мук своих ближних?!).

Но не может быть безысходного ада, невозможен ни в какой форме садизм Царствия Небесного, убежден мыслитель. Но готового рая тоже пока быть не может, ибо нет абсолютно праведных: все причастны к первородному греху пожирания и вытеснения, все нуждаются в очищении. Чистилище — физическая и нравственная необходимость для всех. Под чистилищем можно понимать и историю, и настоящее человечества, подверженного бичам природных сил вне и внутри себя: снаружи бушует глад, наводнения, пожары, извержения; изнутри индивидуальной и коллективной людской природы рвется злое самоутверждение, насилие, убийство, война, но вместе происходит и самовоспитание человечества, растут его созидательные силы, осознаются пути спасения. Но чистилище истории, предрекает Федоров, частью есть, а может и целиком обернуться форменным адом. На природном, языческом пути человечество идет к своему концу, “страшному суду” самоистребления; признаки конца мира уже проступают трупными пятнами на теле современного мира. Проход через настоящее чистилище еще только предстоит; очищение и спасение произойдут в самом процессе созидания Рая, Царствия Небесного, постепенного преобразования человеком себя из существа пожирающего, вытесняющего и смертного в самосозидающее, воскрешающее, бессмертное. Федоров развивает то течение в лоне христианства, которое стремилось утвердить полноту его восстанавливающих и жизнетворческих начал (Ориген, Григорий Нисский с их учением об условном характере адских мук и о всеобщем апокатастасисе, т. е. восстановлении всего мира, без всяких исключений, в прославленное состояние). По воскресении убийственные результаты злой деятельности аннулируется, ибо все жертвы вытеснения вольного и невольного возвращаются к жизни вечной. Новый, высший уровень сознания воскрешенных, в том числе и прямых злодеев, раскроет перед ними (как и перед всеми, только в разной степени) всю бездну их земных грехов, так что этап нравственного мучения и очищения (разной длительности адские муки”) неизбежно предшествует включению грешников в единое любовное бытие “по типу Троицы”.

Со своим призывом к Делу мыслитель обращается и к верующим, и к неверующим. Сила его в том, что оно, действительно, может быть принято всеми смертными. Апеллируя главным образом к нравственному чувству человека, его глубочайшей интуиции должного бытия, одним словом, к зову Бога в человеке, идеал “всеобщего дела” предлагает выход для любого онтологического варианта, даже для ситуации крайнего метафизического отчаяния: Бога нет, и мир бессмыслен. На это Федоров ответил бы: если это так, то мы должны придать ему смысл. Если Бога нет, в таком виде, как его представляют теистические религии, тогда идеал божественного бытия как регулятивная идея должного ведет нас к созидании) такого бытия, к его постепенному расширению на всю Вселенную. Во всеобщем деле, по глубокому убеждению великого мечтателя, могут и должны наконец соединиться все: и верующие, и неверующие, все народы, все люди Земли.

____________________

[Текст взят из сборника "Русский космизм", стр. 64 - 69]





NB9


Петербург. Марта 24/78.

               Милостивый государь Николай Павлович,
.................................................................................................................................

Первым делом вопрос: кто этот мыслитель, мысли которого Вы передали? Если можете, то сообщите его настоящее имя. Он слишком заинтересовал меня. По крайней мере, сообщите хоть что-нибудь о нем подробнее как о лице; всё это — если можно.

Затем скажу, что в сущности совершенно согласен с этими мыслями. Их я прочел как бы за свои. Сегодня я прочел их (анонимно) Владимиру Сергеевичу Соловьеву, молодому нашему философу, читающему теперь лекции о религии, — лекции, посещаемые чуть не тысячною толпою. Я нарочно ждал его, чтоб ему прочесть Ваше изложение идей мыслителя, так как нашел в его воззрении много сходного. Это нам дало прекрасных 2 часа. Он глубоко сочувствует мыслителю и почти то же самое хотел читать в следующую лекцию (ему осталось еще 4 лекции из 12). Но вот положительный и твердый вопрос, который я еще в декабре положил Вам сделать:

В изложении идей мыслителя самое существенное, без сомнения, есть — долг воскресенья преждеживших предков, долг, который, если б был восполнен, то остановил бы деторождение и наступило бы то, что обозначено в Евангелии и в Апокалипсисе воскресеньем первым. Но, однако, у Вас, в Вашем изложении, совсем не обозначено: как понимаете Вы это воскресение предков и в какой форме представляете его себе и веруете ему? То есть понимаете ли Вы его как-нибудь мысленно, аллегорически, н<а>прим<ер> как Ренан, понимающий его прояснившимся человеческим сознанием в конце жизни человечества до той степени, что совершенно будет ясно уму тех будущих людей, сколько такой-то, например, предок повлиял на человечество, чем повлиял, как и проч., и до такой степени, что роль всякого преждежившего человека выяснится совершенно ясно, дела его угадаются (наукой, силою аналогии) — и до такой всё это степени, что мы, разумеется, сознаем и то, насколько все эти преждебывшие, влияв на нас, тем самым и перевоплотились каждый в нас, а стало быть, и в тех окончательных людей, всё узнавших и гармонических, которыми закончится человечество.

Или:

Ваш мыслитель прямо и буквально представляет себе, как намекает религия, что воскресение будет реальное, личное, что пропасть, отделяющая нас от душ предков наших, засыплется, победится побежденною смертию, и они воскреснут не в сознании только нашем, не аллегорически, а действительно, лично, реально, в телах. (NB. Конечно не в теперешних телах, ибо уж одно то, что наступит бессмертие, прекратится брак и рождение детей, свидетельствует, что тела в первом воскресении, назначенном быть на земле, будут иные тела, не теперешние, то есть такие, может быть, как Христово тело по воскресении Его, до вознесения в Пятидесятницу?)

Ответ на этот вопрос необходим — иначе всё будет непонятно. Предупреждаю, что мы здесь, то есть я и Соловьев по крайней мере, верим в воскресение реальное, буквальное, личное и в то, что оно сбудется на земле.

Сообщите же, если можете и хотите, многоуважаемый Николай Павлович, как думает об этом Ваш мыслитель, и, если можете, сообщите подробнее.

.................................................................................................................................

Глубоко Вас уважающий
Ф.  Д о с т о е в с к и й.


(Ф. М. Достоевский — Н. П. Петерсону)


NB10
«Я испытываю почти физическую ненависть к этому человеку (Ф. М. Достоевскому). Его представление о русских как об избранном, святом народе... вызывают у меня желание разорвать его на куски». — А. Б.  Ч у б а й с


В «Записках из подполья» Достоевский отрекается от своих идеалов, от тех идеалов, которые, как ему казалось, он вынес нетронутыми из каторги. Я говорю «казалось», ибо на самом деле то, что он принимал во время своей жизни в остроге и в первые годы свободы за идеалы, была лишь — надеюсь, теперь это очевидно — обманчивая вера, что по окончании срока наказания он станет прежним вольным человеком. Как и все люди, он принимал собственную надежду за идеал и торопился вырвать из себя все воспоминания о каторге или, по крайней мере, приспособить их к условиям новой жизни. Но его старания ни к чему или, вернее, почти ни к чему не привели. Каторжные истины, как он их ни приглаживал и ни прибирал, сохранили слишком явные следы своего происхождения. Из-под пышных уборов глядели на читателей угрюмые, клейменные лица, виднелись бритые головы. В шумихе громких слов слышался звон цепей. Только «Записки из мертвого дома» были приняты публикой и критикой как нечто свое, обыденное, вольное. И точно, в этом произведении Достоевский проявляет — один раз в жизни — почти толстовское искусство примирения действительности с принятыми идеалами. Читатель уходил от «Записок из мертвого дома» просветленным, возвысившимся, умиленным, готовым на борьбу со злом и т. д. — совсем как того требовала современная эстетика. И, кстати, в своем возвышенном настроении и в своей готовности считал Достоевского таким же хорошим и добрым человеком, как и самого себя. А между тем чуточку внимания и поменьше восторженности — и в «Записках из мертвого дома» открываются такие перлы, каких и в подполье не найдешь. Например, хотя бы эти заключительные слова романа: «Сколько в этих стенах погребено напрасно молодости, сколько великих сил погибло здесь даром! Ведь надо уже все сказать: ведь этот народ необыкновенный был народ. Ведь это, может быть, и есть самый даровитый, самый сильный народ из всего народа нашего. Но погибли даром могучие силы, погибли ненормально, незаконно, безвозвратно»… Кто из русских людей не знает этих строк наизусть? Да и не им ли наполовину обязан роман своей славой? Значит, умел же Достоевский принарядить эту безобразную и отвратительную мысль. Как? Лучшие русские люди живут в каторге?! Самый даровитый, самый сильный, необыкновенный народ, это — убийцы, воры, поджигатели, разбойники? И кто так говорит? Человек, живший с Белинским, Некрасовым, Тургеневым, Григоровичем, со всеми теми людьми, которые до сих пор считались красой и гордостью России! И им предпочесть клейменых обитателей мертвого дома? Но ведь это — настоящее безумие. А между тем два поколения читателей видели в этом суждении выражение высокой гуманности Достоевского. Полагали, что это он так в смирении своем, в своей любви к ближнему на новый лад воспевает последнего человека. Даже для приличия не заметили, что певец на этот раз в своем усердии зашел уже слишком далеко. Только в самое последнее время, наконец, обратили внимание (и то, собственно говоря, случайно) на несообразность такого смирения. Но все же не осмелились открыто упрекнуть Достоевского — до того уже укрепилась репутация святости за приведенным отрывком. Постарались только ослабить его значение соответствующей интерпретацией. Стали указывать на то обстоятельство, что во времена Достоевского каторжники, собственно, не были настоящими преступниками, а были только протестантами — большей частью людьми, восставшими против безобразия крепостных порядков.

Объяснение, хотя и запоздалое, но, конечно, необходимое. К сожалению, оно совершенно лишено какого бы то ни было основания. Достоевский протестантов в каторге не очень любил, только что переносил их. Вспомните, как он говорит о политических преступниках. Его восторги относятся к настоящим каторжникам, вот к тем, о которых его товарищ по заключению, поляк М-цкий, всегда говорил: je haïs ces brigands — и только к этим. В них-то он нашел и силы, и дарования, и необыкновенность, их-то он поставил выше Белинского, Тургенева и Некрасова; нам предоставляется возмущаться таким суждением, смеяться над ним, проклинать его — что угодно; но Достоевский именно это и только это хотел сказать.

В противоположность поляку М-цкому, Достоевский в этих brigands видел, если «надо уже все сказать», — а ведь, я думаю, пора уже, — свой «идеал», и как когда-то от Белинского, так теперь от них принял все их, хотя и ни в каких книгах не записанное, но, несомненно, очень определенное и отчетливое учение о жизни. Принял, правда, не с радостью и с готовностью, а потому, что иначе не мог, и не соображаясь с тем, что оно принесет ему: в этих случаях beneficium inventarii не полагается… Он и сам не хочет признаться даже себе, что учился у каторжников. Защищая свои новые воззрения, он все ссылается на народ. «…Нечто другое изменило наш взгляд, наши убеждения и сердца наши. Это нечто другое было непосредственное соприкосновение с народом, братское соединение с ним в общем несчастии, понятие, что сам стал таким же, как он, с ним сравнен и даже приравнен к низшей ступени его».

Но какой же это народ — те люди, с которыми жил Достоевский? Это — каторжники, это те элементы, которые народ извергает из себя. Жить с ними значит не сойтись, не соприкоснуться с народом, а уйти от него так далеко, как не уходил ни один из проживающих постоянно за границей абсентеистов наших. Этого не должно ни на минуту забывать. А если так, то, стало быть, и все благоговение Достоевского пред народом, которое дало ему столько преданных и страстных поклонников, относилось к совсем иному божеству, и русские, «верующие» читатели были жестоко и неслыханно обмануты своим учителем. Правда, Достоевский был не первым учителем, обманувшим своих учеников. Но на такую подмену не у многих хватило бы мужества. Я полагаю, что сам Достоевский, несмотря на свою необыкновенную проницательность и чуткость ко всему, что относилось к идеалам и вере (он автор «Великого инквизитора»), в данном случае не вполне давал себе отчет в том, что он делал. Он не хотел верить в каторжников, и если в приведенном отрывке из «мертвого дома» возводит их на столь недосягаемый пьедестал, то лишь в смутной надежде, что каторжников все еще можно будет подчинить более высокой идее. По крайней мере, в своих сочинениях Достоевский всего один только раз открыто преклонился пред своими товарищами по заключению. И то, вероятно, потому, что «Записки из мертвого дома» своим общим колоритом устраняют всякую возможность подозрения у читателя. В них столько умиления пред добром, столько художественности. Читатель уже давно перестал присматриваться к отдельным мыслям: говори, что хочешь, все сойдет за высокую идею.

А между тем все вынесенные Достоевским в Сибири испытания были ничтожны по своему значению по сравнению с этой страшной необходимостью преклониться пред каторжными. «Знаешь ли ты, мой друг, слово „презрение“? И муки твоей справедливости — быть справедливым к тем, кто презирает тебя?» — спрашивает Ницше. И точно — нет больших мук в жизни. А Достоевскому пришлось узнать их. Каторжники презирали его, об этом свидетельствует чуть ли не каждая страница «Записок из мертвого дома», а сознание, совесть, «справедливость» не давали ему мстить тем же, отвечать на презрение презрением. Он еще принужден был, как Ницше, взять сторону своих неумолимых врагов, признать в них — и, повторяю, не за страх, не по величию своей снисходящей к последнему человеку души, а за совесть, — учителей своих, высших, наиболее даровитых людей, которые своим существованием оправдывают все, что есть безобразного, ничтожного, ненужного в жизни, т. е. Достоевских, Тургеневых, Белинских и т. д.

Такое страшное бремя вынес Достоевский из своей каторги. С годами не только не становилось легче, но все более и более давило его. Свалить его с себя он не мог до самых последних дней своих. Нужно было его нести, нужно было его скрывать от всех глаз и при том еще «учить» людей. Как справиться с такой задачей?

(из книги Льва Шестова «Достоевский и Ницше»)